— Многое можно свалить на войну, но не вина ее, а даже заслуга, что она раскрыла твою мутную душу. Пусть люди обходят ее, как грязь.
— До войны у меня, Григорий Стратонович, не было… эт самое — мути. У меня была, так сказать, голубая биография, без никакого пятнышка, без никакой марашки.
— Даже без марашки? — у учителя размашисто взлетели брови на лоб, и вспомнилось, сколько же неприятностей было у него со своей биографией. — Какими же делами, подвигами она голубела у тебя?
Поцилуйко выпрямился:
— Внимательностью, любовью к Советской власти. — Хотел сказать с достоинством, но сами слова не послушались его и прошелестели нездоровой, никчемной скороговоркой.
— Ох, и наглец же ты! — снова вознегодовал Григорий Стратонович. — Какое же ты имеешь право говорить о любви к Советской власти!? Это же кощунство, святотатство!
— Нет, это любовь, — упрямо сказал Поцилуйко.
В выражения муки, просьбы и раскаяния вплелась злость, а укороченный подбородок и жировая дужка под ним нервно затряслись.
— Хоть бы в церкви не врал. Помнишь, как в сорок первом году я отыскал тебя в схроне?
— Помню, — вздрогнул и понурился Поцилуйко.
— В это самое трудное время для Советской власти ты стал не воином, а прихвостнем, и площадь твоей любви ровно ограничилась площадью твоей шкуры. А Советская власть, надеясь на Поцилуйко, оставляла его для подполья, не для приживальчества. Так ты затоптал в грязь свою голубю анкету!.. Молчишь? Так я еще кое-что напомню. Помнишь, как мы с комиссаром выспрашивали у тебя, где закопано оружие, что осталось для подполья? «Не знаю», — соврал ты. А когда приперли тебя, что сказал? Оружия не отдам, потому что после войны мне надо будет за него отчитаться перед райкомом. Ты думал о бумажных отчетах и тогда, когда лучшие люди отчитывались кровью и жизнью. Мы выкопали пулеметы и гранаты, а ты плакал над разрытыми ямами, словно над покойниками, голосил, что не сможешь по форме отчитаться после войны. Партизаны тогда смеялись и плевали на тебя… Почему ты хоть тогда не пошел с этим же оружием бить врага? Почему?
Поцилуйко обвел языком сухость на устах и не сказал, а снова заскрипел:
— Почему не пошел?.. Потому что ваш партизанский подраздел, извините, был самодеятельным.
— Как это самодеятельным? — не понял Григорий Стратонович.
— Вы сами, стихийной массой, значит, организовали его, без никакого распоряжения, без никакого указания. В то время я не мог довериться стихийному движению, потому что масса — это масса…
Григорий Стратонович оторопел:
— Скажи, Поцилуйко, ты от хитрости или от страха стал придурком?
— Добивайте, Григорий Стратонович, — ваше право. В тогдашней ситуации и самый умный становился глупым как пень. Одурел и я. Думал, что сохраню себя, а опытные кадры будут нужны стране. Ну, и дух смелости покинул меня, дух уныния потянул в болото, я стал трусом, однако же не предателем… От вас, только от вас теперь зависит моя жизнь, мое будущее. У меня же есть дети. Без матери остались… умерла она на этих днях… перед смертью сказала, чтобы я пришел с раскаянием к вам. И вот я падаю ничком перед вами. — Он в самом деле в мольбе опустился на колени и всхлипнул.
На чье сердце не подействуют покаяния, слезы, слова «дети» и «мать»? Подействовали они и на Григория Стратоновича. Он подошел к Поцилуйко, взял его за одну и ту же руку, которая в течение войны не притронулась к оружию, но которая теперь столько сделала ему зла обыкновенной ученической ручкой.
— Поднимись! Я тебе не бог и не судья.
— Не встану, Григорий Стратонович. До утра, до своего судного дня простою, умру тут, инфаркт схвачу, — всхлипнул и прикрыл глаза рукой Поцилуйко. Было похоже на то, что он на самом деле сможет так простоять целую вечность.
— Чего ты от меня хочешь?
— Простите мою злобу к вам, простите, как говорилось когда-то, мои наветы.
Григорий Стратонович покачал главой:
— Хорошо, Поцилуйко, если ты чистосердечно покаялся, постараюсь не держать больше на тебя зла, постараюсь выдрать из сердца ту беду, что ты принес мне, моей жене, моим детям. Только больше ничего не требуй. Уходи от меня и не попадайся мне на глаза. Хоть это ты можешь сделать?
— Для вас все сделаю, Григорий Стратонович, сырую землю буду грызть! — встал Поцилуйко, и его слеза упала на руку учителя, тот вздрогнул, вытер ее об шинель. — Только дайте мне еще справочку, что оружие сдал в исправности.
— И эту справочку дам: оружие, действительно, было в исправности, хоть ты и не прикасался к нему.
— Боюсь оружия, Григорий Стратонович, у меня какое-то отвращение к нему. Я даже в детстве не играл в войну. — Поцилуйко снова облизал пересохшие губы и понизил голос до умоляющего шепота: — В этой справочке, будьте милосердны, черкните пару слов, что я имел какую-то там небольшую связь с партизанами.
— Такое просто так не черкают — оно жизнью зарабатывается. И на что это тебе?
— Эта приписочка, Григорий Стратонович, эти несколько слов восстановят меня в партии. Тогда я оживу, стану совсем другим человеком, а вас во веки веков не забуду… И детей, сирот своих несчастных, научу уважать вас, — с мольбой и мукой смотрел на учителя.
— Я понимаю, партия нужна тебе, но нужен ли ты ей? — безжалостно отрезал Григорий Стратонович. — Да кто теперь тебя примет в нее?
— Примут, увидите, примут. У меня сохранились старые знакомства, связи… Приписочка спасет меня. Я же не прошу чистой партизанской справки. А мое оружие, если подумать, все-таки помогало вам, а не врагу.