Правда и кривда - Страница 56


К оглавлению

56

— Так для чего же тогда чреву угождать? — насмешливо взглянул на отца Хрисантия, которому уже не терпелось заглянуть в свой уголок, и он тянулся к нему всей дородностью своего тела, особенно вздернутым носом, на котором аж выигрывали большие, чувствительные к запахам ноздри.

— Грех идет не в уста, а из уст, — решительно махнул рукой и пошел в ризницу. Скоро что-то в ней забряцало, клюкнуло и забулькало.

А Григорий Стратонович возле дверей с удивлением услышал шаги своей Екатерины.

— Что, сердце? — улыбаясь, пошел ей навстречу.

— Как у тебя холодно, — аж задрожала, кутаясь в теплый платок. — Бр-р-р…

— Это все, что ты должна была сказать?

— Нет. К тебе приехал какой-либо человек. Очень хочет увидеться с тобой наедине.

— А у меня разве сегодня приемный день.

Екатерина засмеялась:

— Смотри, какой бюрократ, и в церкви не принимает.

— Откуда же этот мужчина и зачем?

— Будто бы из района. Тебе гостинец привез: несколько досок, чтобы постелить в землянке пол, и аж целый кулек муки. Я не хотела брать, так он сам доски снял у порога, а муку занес в землянку.

— Что-то мне это не нравится, — сразу насторожился, нахмурился учитель.

— Может, он твой партизанский побратим? Разве знал бы кто-то из чужих, что тебе доски нужны?

Григорий Стратонович призадумался.

— Может и так. Как он выглядит?

— Долговязый, белокурый и будто растерянный, потому что взгляд как-то не держится середины: то вниз выгибается, то поверх ресниц проскальзывает.

— Чем не картина!? Сразу негодяя нарисовала, — изумленно хмыкнул Григорий Стратонович. — С такой парсуной после твоих слов никогда и нигде не хотелось бы встречаться.

— Вид много о чем может сказать, но не обо всем. Пусть приходит к тебе этот человек?

— Где он?

— Возле колокольни ожидает. Со мной почему-то не захотел зайти.

— И это мне не нравится.

— Так позвать его?

— Что же, зови, а сама иди спать.

— Ну и пошла, если надоела, — осветила свое и его лицо улыбкой. — Ты же не медли. — Забирает с собой частицу его радости.

Снова заскрипели церковные двери. Из тьмы медленно показался долговязый человек. На его стволистой шее громоздилась небольшая с укороченным подбородком голова, будто боясь выбиться за пределы неровно раздутой шеи. Когда он поднял тонкие лепленные веки, в глазах нехорошо заметался отсвет колеблющегося светильника, и они с этим отсветом так забегали, будто кто-то разворошил их на невидимом решете.

Если бы с рисованного ада внезапно отделился какой-нибудь припаленный черт и придвинулся к Григорию Стратоновичу, он, несомненно, меньше удивился бы, чем встрече с долговязым.

— Это ты!? — не веря себе, спросил учитель, и его потрескавшиеся губы вздрогнули, вознегодовали и искривились от безграничного отвращения.

— Это… я, — так, будто не веря, что это он, сказал долговязый, безжизненно сделал еще шаг и замер в оцепенении, а на его бровастом лице с помятостями под глазами туманом проходит унижение, просьба, неловкость, упрямство и страх. Неверный свет, казалось, выхватил это лицо из темени испорченного экрана, изменял его и вгонял в зрачки не только зловещий мерцающий отсвет, но и копоть, собирал ее под веками, на которых, когда они опускались, тоже дрожали страдание и испуг.

— Как же ты посмел прийти ко мне? — переходит на шепот Григорий Стратонович, а сжатая в кулак рука сама потянулась к сердцу, придавливая боль и гнев. — Как ты посмел… нечестивец? — еле сдерживает себя мужчина.

Лицо долговязого еще больше сереет, и на нем появляются три выражения: мука, просьба, раскаяние. Он тоже прикладывает руку к груди, и его растопыренные пальцы клеткой втыкаются в сердце, а скомканные тонкие губы вздрагивают, передергиваются и он не может или опасается сказать первые слова, но вот они срываются и сначала скрипят, как старая калитка в темноте, а учитель сразу же отгоняет их рукой:

— Уходи, урод. Не доводи до греха — мой автомат еще при мне, — кивнул головой на поставец.

— Григорий Стратонович, убивайте, но выслушайте великодушно, как умеете вы. — Слова долговязого, кажется, рождаются во мраке и падают в темному. Он, откашлявшись, высвобождает голос от хрипа, а сам гнется, качается, оживает и вянет, готовый вот-вот распластаться перед учителем. — Детьми своими, чем хотите, умоляю — примите мое мучение и не дайте погибнуть, человеку… Мое дурноголовое ослепление принесло вам неприятности и даже горе. Но дайте покаяться мне.

— Ты, Поцилуйко, извиняться пришел?! — искренне удивился и даже оторопел Григорий Стратонович. — Да что это? Или у тебя окончательно сгинула совесть?

— Верьте не верьте, а выходит… не совсем… Раскаяние теперь поедом жрет, доедает меня. — Поцилуйко до боли нажал клеткой пальцев на сердце, желая показать, как его съедают душевные терзания. Но в этом движении Григорий Стратонович безошибочно улавливает фальшь, и насмешка искажает его припухшие губы:

— Что же, неплохое место для этого нашел, — перевел взгляд на картину ада. — Разве хоть одному твоему слову можно верить? Разве ты и сейчас не исходишь всей хитростью и коварством?

— Ваше право и ваша воля не верить мне, но я тоже когда-то не был таким.

— Охотно верю, что мать родила тебя похожим на всех детей. Это была заслуга матери. Как она, несчастная, где-то уповала на свое дитя, когда кормила молоком, как надеялась, что ее потомок человеком пойдет в люди, а он вырос и свиньей втерся в жизнь.

— Это сделала война, будь она трижды проклята! — завопил Поцилуйко, оторвал руку от сердца, поднял ее к губам и окаменелому носу. — Как я ненавижу ее!

56