Правда и кривда - Страница 58


К оглавлению

58

— И что же ты дальше думаешь делать? — уже с интересом посмотрел в жалкое лицо Поцилуйко.

— Мне теперь придется идти по хозяйственной линии, идеологические, считайте, отсеклись, ну, и тяжеловаты они для меня. Стану себе директором маслозавода и буду тихо выполнять планы. Это как раз пост по моим нервам. И все уже наклевывается, только вы немножко помогите.

— Нет, не помогу я тебя восстанавливаться в партии, не помогу тебе стать и директором маслозавода. На этом и распрощаемся, езжай себе своей дорогой, и не забудь забрать взятку, что привез. На моей совести нет никакой чужой копейки.

Поцилуйко задрожал, как осина на ветру.

— И моих детей не пожалеете? Вы же учитель, гуманист.

— Разве дети станут хуже, если их отец не будет директором маслозавода?

— Вы убиваете меня пожизненным бесчестием!

— Нет, ты сам себя убил тремя отравленными пулями: пренебрежением к людям, мелким интриганством и большой любовью к собственной шкуре. Так какое же ты имеешь отношение к партии? Если у тебя осталась хоть одна почка человечности, дрожи над ней, развивай ее не на директорском масле, а на черном хлебе и благодари людей, что хоть какую-то работу будешь выполнять рядом с ними.

Ужас потряс всю фигуру Поцилуйко:

— Поймите, Григорий Стратонович: если я пойду на низовую работу, меня заклюют.

— Кто же тебя заклюет?

Поцилуйко качнулся, и одно слово сорвалось с его губ:

— Люди.

— Зачем приписывать им свои недостатки? У людей есть более важные заботы…

— Это теория, — оборвал его Поцилуйко. — Люди не забыли, как я был секретарем райисполкома, а вы же знаете, что тот не родился, кто бы всем угодил.

— Но родились такие, что пожинали человеческую славу, доброту и плоды их труда, а людям возвращали свинство никчемных погасших душ. Боишься людей?

— Не так их, как их насмешек, — признался Поцилуйко. — Я не переживу такого стыда.

— Переживешь, — успокоил его Григорий Стратонович. — Если в схронах пересидел войну, то все переморгаешь — ресницы у тебя не стыдливые, отвеют все, как ветрячки.

После этих слов у Поцилуйко невольно зашевелились ресницы, шевельнулись веки и стали такими, будто их только что кто-то макнул в мучительную злость. Ею наполнились измятости под глазами, а дальше злость расползлась по щекам, скапливаясь в складках у губ и носа.

— И никак не измените своего решения? — стала тверже шея и фигура Поцилуйко.

— Никак.

— Подумайте, Григорий Стратонович. Подумайте! — Теперь в голосе соединились просьбы и угроза. — Это же только одна маленькая приписка.

— С ней ты уже именем живых и мертвых начнешь выжимать масло личного благосостояния. Иди…

Злоба посыпалась с век на лицо Поцилуйко, по-другому исказила его. Теперь мутная и черная душа Поцилуйко выходила из игры и прекращала прибедняться, в голосе его холодным металлом заскрипела угроза.

— Гоните! Ну, и прогоняйте себе на горе. Я пойду с ничем, но за мой позор вы и ваша жена прольете ведро кровавых слез. Я найду тот желобок, по которому они польются.

При упоминании о жене Григорий Стратонович вздрогнул, перед ним за короткий миг развернулась страшная гниль бездны, называемой жизнью негодяя. Вылупливаясь из всех одежек, она уже грозила и шипела, как гадюка:

— Я знаю, вы, отхватив высшее образование, до сих пор живете великим, разным художеством, Шекспирами и духом. Но если зло пошло на зло, я стащу вас со всех высот на такое дно, что и Шекспирам не снилось. Торчмя головой будете лететь в такой ад, что хуже, чем вы показывали мне.

— Врешь, мерзавец!

— Кто врет, тому легче. Это тоже народ выдумал.

— Не народ, а его подонки! И далеко ты думаешь выехать на вранье?

— К своему берегу. И думаете, не выеду? Вспомните: разве не граф Толстой писал, что истина переплетена с враньем тончайшими нитями?

— Это же он о религии писал!

— Этого я уже не помню, а цитата сама по себе стоящая. И я не постесняюсь набросить на вашу биографию такое вранье, что оно станет правдой. А что мне остается делать? Удавиться?.. Да вы знаете, что цыпленок тоже хочет жить. И я хочу жить. Не становитесь у меня на пути, потому что тогда чем угодно, а стащу вас с высот духа. Я знаю, как это делается, знаю, что вы имеете открытую, как рана, душу, уязвимое, незащищенное сердце. Оно во сто крат слабее моего. И я, захочу, сгрызу его, как кочан капусты. И это не так тяжело сделать, потому что вы хоть высокий духом, но теневой человек.

— Какой, какой я человек? — переспросил Григорий Стратонович, страшась, даже не веря, что столько нечистот может собраться в одном уроде.

— Теневой, не на виду. По деликатности или легкомыслию своему вы не умеете занять соответствующее вашим заслугам положение. А его вам на тарелочке не поднесут. В наш век у каждого по горло своей работы, и поэтому никто не имеет времени разбираться в скромности какого-то индивидуума. И это тоже против вас. Так не делайте меня таким подлым, каким я еще не был. Это будет лучше для меня, для вас, а значит, и для общества. Что вам стоит, пусть против воли, черкнуть несколько слов? Зато будете иметь возле себя чистый покой. А для таких людей покой очень нужен, чтобы расти духовно. Не буду мешать.

Теперь пришло время побледнеть Заднепровскому. За войну он успел насмотреться и на злобу, и на убожество тех подонков, которые имели человеческое подобие. Но такого гада еще не видел. И главное, он так и сделает, как говорит. А может, это плохой сон?.. Нет, реальный, настороженный и озлобленный Поцилуйко стоит перед ним и еще с каплей надежды смотрит ему в лицо, словно считывает с него слова желанной приписочки. Взять автомат и секануть по этому столбу гноя. Но Григорий Стратонович побеждает себя и будто с любопытством спрашивает:

58