Наконец Екатерина в мольбе подняла руки, и он увидел, что в ее глазах из лунной росы набегают слезы.
— Что с вами, Екатерина Павловна? — спросил, будто проснулся от сна.
— Григорий Стратонович, — больно заклокотал ее голос, мукой исказилось ее привлекательно округленное лицо, — вам надо уезжать от нас.
— Уезжать? — подсознательный страх сдавил его сердце и начал разрушать в душе выпестованную за последние дни радость. — Я вам надоел?
— Не надоели, — запнулась она, — но так надо…
— Почему?
Она опустила тяжеловатые руки, отвела от него взгляд и чуть слышно произнесла:
— Потому что я стыжусь вас, а это уже нехорошо.
— Неужели стыдитесь? — он почему-то аж обрадовался.
— Разве не видно?.. Нельзя вам и вдове быть под одной крышей, — печалью, тревогой и волнительной женственностью обрисовались ее полные трепетные губы.
И его потянуло к ним, потянуло к ее тяжеловатым рукам, безвольно свисающим вниз, к ее плечам, к стану. Он, кажется, лишь теперь понял, сколько прекрасного есть в женщине.
— Вы боитесь молвы? — спросил хрипло, уже понимая, что не может жить без Екатерины, без ее глаз, ее губ, ее бровей и вот этой сонной груди, на которой так хорошо лежать детям.
Она покачала головой:
— Нет, молвы я не боюсь. На меня никто никогда не тыкал пальцем.
— Так чего же вы? — и его голос становится глуше, чем у нее.
— Так будет лучше, — подняла на него искренние и скорбные глаза, из которых вот-вот должна была оборваться лунная роса или слеза.
Он рукой хотел дотронуться до них, но женщина, не поняв его, отшатнулась назад, обдала его теплой волной кос, которые как-то сразу темным наводнением упали ей на стан, луна заиграла на том наводнении, и он руками, душой потянулся к этому паводку…
«Две косы, две слезы», — и сейчас в мыслях, как стихи, повторяет Григорий Стратонович, а сам ощущает, как женщина в нерешительности остановилась возле церковных дверей, как из тьмы присматривается и глядит на него. А он делал вид, что прикипел к книжке, потому что разве же не приятно, что такие глаза верными звездами тянутся к нему, будто молятся на такого ученого мужа.
И при упоминании, что Екатерина считает его очень ученым, он невольно начинает улыбаться.
— Григорий, ты кому улыбаешься? — низким голосом, с непостижимыми переливами клекота и звонкости спрашивает она.
Что-то есть в ее голосе и от волны, которая плещется-всхлипывает, и от пения, когда он замирает. Ему кажется, что Екатерина не говорит, а создает свой язык, потому что никогда не угадаешь, какие звуки пробьются в ее следующем слове. Он был влюблен и в ее голос. Часто, просыпаясь ночью, ему хотелось разбудить жену, чтобы услышать ее неровный певучий клекот. Даже смех у нее — необычность: каждый раз звучал иначе. Иногда, отрываясь от тетрадей или книг, он просил ее:
— Екатерина, засмейся.
— Ты что, Григорий? — удивлялась она, а в глазах занимались загадочные огоньки, тоже кажущиеся открытием, но страшащие его: что еще неразгаданного таится в них?
— А тебе жалко засмеяться?
— С какой бы радости?
— С той, что есть такой смех на свете.
И в самом деле, имел наслаждение от него и от тех двух бороздок, которые от подбородка выбегали на щеки, и удивлялся, чего не подарит прихотливая природа человеку в свой добрый час творчества…
Григорий Стратонович привстает с обожженного табурета, радушно идет навстречу жене.
— Спрашиваешься, кому улыбался? Угадай!
— Где уж мне угадать, — протягивает к нему тяжеловатые и такие милые руки, но сразу же боязливо опускает их вниз — вспоминает, что в церкви.
— Улыбался твоим мыслям.
— Моим мыслям? — удивлением отзывается не только клекот голоса, а вся ее глубина. — Разве ты слышал, когда я вошла?
— Конечно! Еще слышал, как ты с землянки выходила, как улицами и закоулками шла.
— Снова насмехаешься, — влюбленно и благодарно смотрит на своего мужа и не верит, что он насовсем ее. — Но скажи по правде: слышал, как сюда пришла, как смотрела на тебя?
— Конечно. Как я мог не услышать такого?
— И притворялся? — увеличиваются ее глаза, что в темноте кажутся черными, а на самом деле они ясно-зеленые, как весенние листочки, увлажненные росой, соком и каплями солнца.
— И немного притворялся.
— Вот ты какой! — так понижается ее голос, что он, кажется, звучит во всем теле, как гудение в колоколе. — А о чем же я думала?
— О том самом: что имеешь очень ученого мужа. Угадал? — сердечно смеется он.
— Таки угадал, — удивляется Екатерина, удивляются сочные, переполненные морщинами губы, молодица красиво поднимает вверх полное округлое плечо. — И все насмехаешься надо мной?
— Только немножко, потому что твое недоразумение о моей учености недоученной приносит мне одну приятность. Я тоже падкий на уважение, как муха на мед.
— Смейся, смейся. А мне, бывает, аж страшно становится, что ты так много знаешь, а я ничего не стою, — припала лбом к его плечу, и теперь он уже на минутку кажется ей не сыном, не мужем, а родным отцом, к которому было так хорошо прислониться головой.
Григорий положил руку на платок, из-под которого выбивался ароматный сноп волос жены.
— И о себе, и обо мне выдумываешь по доброте своей… Что я? Вот меня учили учителя! Это были истинные праведники в буденовских шапках! — обвел взглядом святых. — Спасибо им, что человеком сделали меня. Где они теперь?..
— И ни о ком из них не знаешь?
— Мир большой, дороги широкие. Разошлись по ним мои праведники, только о двух и знаю: один командовал дивизией, а теперь после тяжелого ранения работает председателем облисполкома, а второй работает аж в ЦК.