Испуганные мысли забегают и забегают наперед и останавливаются перед той бездной, что пугает каждую женщину, в силу горя ставшую вдовой: не станет ли равнодушной, не откажется ли от нее вторая любовь?..
Чувства Екатерины в какой-то мере передаются Григорию, которого до сих пор удивляет глубокая стыдливость жены в любви. Ведь пятеро детей родила, но до сих пор осталась чистой, как девичья слеза. И ни вспышки, ни тени женской страсти или удовлетворения никогда не увидел в ее движениях и на ее лице. Только материнством, только им и в нем то грустно, то настороженно, то упрямо жила она, и все плохое не цеплялось к ней, как болото к белой лебедке. И чего сомневаться тебе? Уже за одни косы, за один голос ты достойна любви, любовь… Уродятся же такие слова в глубинах человеческой души, будто звезды на ресницах ночи. И разве это не чудо, что каждый по-своему находит любовь и каждый по-своему любит?..
Но почему в стольких людях любовь так похожа на перелетную птицу: мелькнет крылом над твоей весной, сбросит с того крыла несколько сияющих светом росинок или слезинок и исчезнет за теми горизонтами, где тучи бредут, как старцы, и оставит для обедневшей души жизненную необходимость или жизненное бремя… Что-то подобное и у него было после истории с Оксаной. Но вот негаданно пришла и к тебе твоя запоздалая весна, пришла неожиданно, как ливень, и щедрая, как ливень.
Он ехал к Екатерине лишь с одной мыслью: чем-то помочь ей, чтобы не пухли от голода дети. Они сразу потянулись к нему: старшим хотелось как можно больше знать о боях, а младших привлекали его партизанские игрушки: автомат, пистолет и немецкий кортик.
Екатерина же тогда сторонилась его, и на ее лбу все время при нем упрямо и испуганно дрожали складки. Хотя она без отдыха крутилась возле своего выводка, тяжеловатыми и легкими руками прижимала их к самой душе, сидя, засыпала над ними, но в глазах ее светилось закрытое женское одиночество. Он замечал, как это одиночество тверже очерчивало ее веки, делало менее подвижными не угасшие глаза, накладывало на лицо скульптурную выразительность. Хоть это было жестоко, но ему не раз приходило в голову, что Екатерина сейчас похожа на тот образ, который выходит из камня или входит в камень, чтобы из него без слов и слез говорить о человеческом горе и порушенной любви.
Как-то его в хате Катерины разыскал скульптор Колесниченко, крепыш, со стожком разлохмаченных волос и бездонными глазищами; ему от природы дано было жить среди каменных глыб. В партизанском отряде он почерком разгневанного Микеланджело срывал железнодорожные мосты и гордился этим разрушением, как гордился когда-то первыми творениями своих рук, сначала называл их гениальными, а потом — бездарными. Теперь в соседнем райцентре он должен был реставрировать свою лучшую довоенную работу: счастливую мать с дитем над водой.
Война из-под ног скульптуры забрала воду, осколком оторвала голову матери, а осиротевший неразумный младенец до сих пор улыбался довоенной улыбкой, пугая ею людей. Принимая во внимание время и смену своих вкусов, Колесниченко хотел дать матери другое лицо, и он слишком требовательно подбирал типаж и подобрать не мог.
— Вот тебе истинный образ, — показал ему глазами на Екатерину, которая в полутьме босой ногой качала колыбель, а руками ворожила возле куска парашютного шелка, чтобы пошить с него сорочку.
Колесниченко профессиональным глазом глянул на вдову, подошел к ней, взглянул на ее шитво, поговорил немного, а потом вернулся к столу и тихо, даже с увлечением, забубнил:
— Божественный типаж! А нельзя ли, Григорий, и мне тут квартирантом стать? Ох, и типаж, но, к сожалению, не оптимистичного звучания, а это — недостаток. Видишь, как тени и складки подрезали ее жизнерадостность, смех.
— А тебе после такого тяжелого времени непременно надо на камне резать материнский смех? — возмутился он. — Именно такой образ и зацепит за живое людей, переживших войну. Или тебе и твоему союзу нужен ведомственный энтузиазм и плакатная улыбка?
— Это ты уж загнул, братец, не читая статей некоторых искусствоведов. Они, живые, хоть и редко улыбаются, но из мертвого камня требуют побольше смеха, — расхохотался Колесниченко, потом задумался, снова подошел к вдове и, присматриваясь к ней, начал помогать шить сорочку грудному ребенку…
Скульптор таки прислушался к совету и не ошибся, не ошибся и он, поверив, что Екатерина его суженая.
А началось оно совсем неожиданно и просто. Как-то перед вечером, когда солнечные отблески прокладывали на морской зелени небосклона золотые мосты, он от партизана-мельника привез наволочку муки, пахнущей и грозовыми полями, и теплом мельничного камня. В сенях, снимая ее с плеча, увидел на пороге Екатерину, верней ее расплетенные косищи и две зависшие слезинки в неподвижных глазах. Те две косы, две слезы и стали мостиком к большой любви. Стлался этот мостик невероятно быстро, как все быстро делается в войну.
В предосенний вечер он поздно возвращался с совещания. Сонное село так дрожало в тихом лунном сиянии, что казалось, будто дома и сады, и журавли понемногу переходили с одного места на другое. Он любил эту непостоянную таинственность вечеров, когда разбухший подсолнух луны засыпал и засыпал своим причудливым цветом все, что находилось под крышей неба.
У плетня, по которому завивалась с цветом и плодами тыквенная ботва и жердевая фасоль, он увидел Екатерину. В испуганной игре теней и лучей она казалась высеченной из камня, и только в глазах ее дрожала лунная роса. Женщина услышала его шаги, плотнее прижалась к плетню, а он смущенно остановился напротив нее. Почему-то показалось, что такой же вечер и такая же встреча с Екатериной у него уже были. В тишине он слышал, как бухало его сердце, но стоял, как завороженный, без единого слова и движения.