Правда и кривда - Страница 19


К оглавлению

19

— Даже так?

— Конечно.

— Как это понять?

— Просто. Прислали, верней, я сам напросился в ваше село детей учить. Удивило мое желание заврайоно, растрогался он и сказал на прощание: «Хоть на морозе, а учи, потому что война войной, а ум человеческий не должен перелогами лежать. Сей хорошее и вечное!..» Ну, и приехал я сеять, посмотрел на руины школы и начал присматриваться к церкви. Но убедил людей лишь на половину: сошлись на том, что в будни здесь будет школа, а в праздник — церковь.

— Интересно! — засмеялся Марко, только теперь заметив в церкви ряды школьных парт.

— Интересного, сказать по правде, не так уж и много, но выбирать не было из чего, да и некогда было. Так и пристал примаком к отцу Хрисантию, который до сих пор большую революцию называет большим потопом. Сначала в этой удивительной школе кое-кто из детей пугался чертей, а теперь ничего — привыкли, называют их фашистами и, как могут, смеются над ними. Это не очень нравится нашему попу, поэтому он сам своей персоной начал проявлять интерес к строительству школы. Вы бы, может, присели, потому что я такой негостеприимный… — бережно придвигает некрашеный стул, который еще пахнет свежестью леса.

— Можно и присесть, — Марко удобнее опускается на стул, чтобы спиной опереться о парту. — Как зовут, величают вас?

— Григорием Стратоновичем Заднепровским.

— И сами из-за Днепра?

— Да, с самого низовья, где солнце, волна и степняк, — замечтавшись, взглянул поверх святых, и не нюхавших благоухания ни степи, ни большой воды.

— А теперь сеете… в церкви?

— Неповторимое время, как сказал один поэт. Его не забудут ни ученики, ни учителя, ни наши потомки… Вы, я слышал, на лугу родились?

— На лугу, в сенокосную пору.

— А я на море, в шаланде, — хотел улыбнуться, но неожиданно погрустнел, и около губ появились полумесяцы морщин. — Но видать, не вышел из меня достойный сын моря.

— Укачивает?

— Нет, заносит, — еще больше помрачнел Григорий Стратонович. Будто ища утешения, он сжал пальцами струны, и они отозвались стоном.

— Заносит? — переспросил Марко, думая, что есть такое морское слово. — Не понимаю.

— Что же, когда-то расскажу об этом сроке, — с прижимом выговорил последнее слово.

— А может, сейчас?

— Разве вам не пора отдыхать? Вы же только что с нелегкой дороги вернулись.

— И это знаете?

— Все, что было до войны, понемногу знаю о вас. И о вашей похоронной слышал. И вашу мать, как мог, утешал, потому что и самому что-то подобное похоронам готовила жизнь.

— Теперь?

— Теперь не странно. У меня же было до войны, — больно взлетели вверх и подломились брови.

— В тридцать седьмом году? — встрепенулся Марко, вспомнив свое.

— Еще раньше.

— Раньше?.. Эге, и вас, вижу, судьба не ласкала. Так и рассказывайте, Григорий Стратонович. Ночь длинная, церковь просторная, можно не только со святым гомонить. Поговорим и мы, грешные, чтобы чище или умнее стать.

— Приключение мое, Марко Трофимович, длиннее ночи, и не светлее ее. Сколько лет, и каких лет, всплыло, а оно и не думает затмеваться, будто картина редчайших красок, — сказал Заднепровский с горькой улыбкой или насмешкой. — Вам, знаю, можно во всем довериться… Наверно, слышали, как играл песню о турецкой неволе?

— Слышал. Растревожили, растравили ею.

— Она частица нашей давней истории, а для меня — давней и недавней.

— Даже недавней?

— Да. Почти все теперь думают, что турецкая неволя была каких-то триста-четыреста лет тому…

— Правду говорите.

— А я попробовал ее в тридцатых годах, — гневом и болью вспыхнули глаза, а красивое лицо и особенно веки на глазах постарели. — В те года я встречал свою молодость. Тогда мне не ходилось, а леталось. Все мне было дорогим, доступным, радостным. И в самом деле, чего желать было? Куда ни пойду — всюду желанный гость, за что ни возьмусь — работа горит в руках, наука же сама лезет в голову, а здесь еще и синие глаза к сердцу припали. На людях идешь с ней, как с королевой; в одиночестве — несешь к морю, как русалку, хотя и не любила моя Оксана моря, неверным называла. А я только подсмеивался и запрещал стихию хулить предательством. Не радовали Оксану ни мои щедрые уловы, ни причудливые редчайшие создания, добытые из морских закоулков. Все хотела, чтобы я переехал на Полесье, где возле междуречья и леса выросла она. Вот там вода, так вода: возле нее все девушки синеглазыми рождаются. А какие дубравы, боры! Ранней весной голубеют от подснежников, весной белеют в земляничниках, летом краснеют от ягоды, а осенью пылают золотом и пурпуром. Я не соглашался с нею, называл это местным патриотизмом.

— Разве море имеет меньше цветов, чем твои леса?

— То сокровенные цвета, — сердилась и морщилась Оксана. — В них жертвенная кровь выступает.

Так и спорили с ней, аж пока однажды не поплыл с побратимом Дмитрием ловить скумбрию. Перед тем Оксана никак не хотела пускать меня в море, прямо слезно умоляла, как чувствовала несчастье. Я уже начал сдаваться на ее уговоры, но Дмитрий поднял нас обоих на смех, пообещал мне на день рождения подарить юбку и газовую косынку. Такие косынки тогда в моде были. Насмешка победила девичьи слезы.

Прижал я свою грустную пичужку, чмокнул в то место щечки, где всегда брал начало ее гневный румянец, да и в шаланду. И поехали мы, напевая, за горизонт, ближе к морскому сердцу. А оно и показало свой нрав, когда мы уже радовались доброму улову. Поздно, ой как поздно спохватились мы и изо всех сил начали грести к берегу. Мелкой чешуйкой затанцевала, закрутилась наша шаланда по распаханному бешеным плугом морю. Мы, как могли, боролись с волнами, но они нас погнали туда, где уже и море, и небо, и темень, и гром бесновались в одном клубке… Да, таких красок мне никогда не приходилось видеть на волнах, и если на них выступала чья-то кровь, то это была бесовская кровь, жаждущая человеческой.

19