Под горизонтом так же упрямо трудился одинокий сгорбленный ветряк, а между его крыльями золотой корзиной дрожало небо, будто готовилось осыпать свое зерно вглубь ветряной мельницы. И несмотря что на этом же поле война до самых крестовин скосила его ветряковый род, покалечила ему руки, он и не думал бросать трудиться, он утешался и ветром и работой и утешал ею людей, хотя они и сделали ему каменную душу.
Подумав об этом, Марко нахмурился: снова вспомнил перепалку с Киселем, которого он в мыслях называл «лукавой душой». И хоть липкий Кисель, а пост имеет высокий. Вишь, залез на трибуну, как в дот, прикрылся очками и бумажками и начал стрелять по нему, по Марку:
— Это анархист, а не председатель! На этом посту его спасает только Золотая Звезда.
— А как же иначе, товарищ Кисель?! — не выдержал с места. — Звезда не только меня спасает.
— Вот видите, — обрадовался Кисель и обвел глазами всех присутствующих. — Бессмертный даже обобщает…
— Обобщаю о звезде! — встал с места злой и норовистый. — Сотни лет тому она спасала бедных невольников из татарщины, Турции и из африканских берегов. Бедные невольники не имели тогда ни карты, ни трибуны, ни очков, ни бумажек, а имели свою звезду и под ней видели за тысячи верст родную землю. И я видел ее за тысячу верст, потому что у меня была звезда не только на груди, а еще выше. А вам от области до земли нашего колхоза ровно пятьдесят два километра, но ведет вас к ней не звезда, а ведет анонимка. Хотел бы я, чтобы из нее, проклятой, хоть раз завизжали те поросята, с помощью которых Безбородько снова хочет стать председателем колхоза.
Тогда в зале поднялся такой хохот, что Киселю было уже не до анонимки, и даже его угрозы никак не могли усмирить смех.
— Теперь, мужик, съест тебя Кисель, — подходили во время перерыва председатели соседних колхозов. — Он злопамятный. Но побрил ты его хорошо: даже румянцы выбрил на щеках.
«И откуда берутся такие мелочные души? И высшее же образование имеет, и в еще более высокое кресло взбирается, и щелкает с трибуны, как соловей, но свое гнездо он вьет не на земле, а во всяких бумагах, где и анонимка становится строительным материалом».
У самой дороги закричал перепел, потом чего-то испугался и, убегая, зашелестел ржами. Марко улыбнулся невидимой птичке, отгоняя от себя докучливую повседневность. Над ржами, которые сейчас покачивал не столько ветерок, сколько роса, уныло стелились девичьи песни, и прозрачная темень тихим веянием переплескивала их с поля на поле, как погожая година переносит пыльцу хлебов. Сколько же, человече, тебе надо жить-работать с людьми, чтобы и хлебом, и жильем были обеспечены они и чтобы на вечерних мостах не тосковали песни, а встречалась любовь? А будет же это все! И мосты счастья встанут по всей земле.
Марко с кроткой приязнью, как в молодые годы, подумал о тихих, сельские мостках, потому что до сих пор любил их, и вербы над ними, и калину под ними, мяту и белозор над водой, и звезды в воде, которые раскачивает даже мелкая верховодка. Он лишь в детстве немного боялся мостков в поздний час, потому что под ними, говорили старые люди, водились черти и всячески издевались над селом. Ну, это было еще до революции. А после уже не стало ни чертей, ни водяных, ни упырей, ни ведьмовского рода, и вообще всякая нечисть сыпанула своей последней кривой дорожкой аж в бюрократию. Бедного черта и дядька мог обмануть, а чертов бюрократ всех одурачивает, бьет под сердце все святое и сухим из болота вылезает. Даже война не стащила его с проклятущего логова. Если кто пеняет, бюрократия даже прикрывается ею:
— Ничего не поделаешь, война прошла.
Марко снова остановился перед ржами в долинке. Здесь они были лучше, чем на бугорках, и цвет на них был гуще. Ничего в этом году озимь, а яровые стоят зеленой рекой. И дожди майские прошли, как золото. Будто все указывает на урожай. Ой, как он сейчас нужен людям: пусть за все годы злоключений у них на столе тепло ляжет добрый хлеб. Лишь бы снова не вернулись дополнительные налоги: разные встречные и разные добровольные, от которых сердце болеет. О них и в газете могут вон как написать, а земледелец снова будет сидеть на картофеле и в поле не будет выходить.
Эх и расплодилось же хозяев возле мужицкого хлеба, а одного, истинного, нет. Как работать на земле — ты хозяин до самой молотьбы, а как хлеб делить — ты уже становишься поденщиком. Но кому об этом скажешь? Наедине посочувствуют тебе, все трудности вспомнятся, а заикнешься где-то на совещании — вражескую вылазку пришьют. Вот и молчи, глухая, чтобы меньше греха. Только и надежды, что как-то все изменится, найдется-таки кто-то, кто не только будет планы спускать и говорить «канай», а разберется в этой путанице, поможет крестьянину и сердечным словом, и святым хлебом. Как у нас некоторые научились копейками прижимать мужика, а на этих копейках теряются добрые миллионы и человеческая вера.
За ржами фиалково светился и дышал легким туманцем ранний пар. Марко остановился перед его разливом, сорвал несколько стеблей сурепки и призадумался. А что, если здесь сейчас посеять скороспелый горох? Зачем должна зря гулять земля? А так что-то уродит людям, и сама обогатится.
«И почему раньше такое не пришло в голову? — аж рассердился на себя. — Завтра же пусть Василий Трымайвода ищет семена. Хорошо, что за редиску и лук завелась копейка в кассе».
С этими мыслями Марко подходил к прогнутому мосту, над которым корежились старые вербы с подмытыми корнями. И пусть ветры и вода, как в прощании, разъединяли или бросали их в скорбные объятия, и пусть время и война уже выбрали, выпалили их души, но они еще с любовью к миру поднимали вверх зеленые руки и давали приют птицам в дуплах или в зарубцевавшихся ранах. Под вербами, как сама юность, кружком стояли девушки и вели свои печальные песни: