Занес хозяин мешок, снял с плеча, поставил ровно посреди хаты, мы все облепили его, как родного отца. А мать бросилась к сундуку, нашла свои девичьи кораллы, вытерла их об грудь.
— Это тебе, доченька, и памятка, и приданное, — цепляет мне на шею, а по щекам ее слезы катятся, величиной как эти кораллы.
— И в них я уеду?
— Езжай, езжай, доченька, да не проклинай свою маму, что не она тебя, а ты ее от смерти спасла.
И впопыхах, несомненно, чтобы я не поняла всего при ней, выпроваживает к воротам. Хозяин усадил меня на шарабан, устроил между собой и женой и слегка тронул вожжи. Кони фыркнули, выгнули шеи и тронули из места. Глянула мать на меня, крикнула, выбежала за ворота, руками за колеса цепляется:
— Отдайте мою дочь, отдайте, люди. И зерна вашего не хочу… — даже не замечает, как руки в спицах закручиваются.
Хуторянин остановил коней, слепил вместе мохнатые брови и из-за плеча понуро бросил матери:
— Значит, не будем сватами?
— Ой не будем, во веки веков не будем. Какая уж из нас родня… Пусть вам ваше богатство, а мне мои дети.
Хуторянин понуро глянул на мать.
— Ну, что же, вольному воля, а спасенному рай. Если имеешь такую охоту носить их на кладбище, пусть будет по-твоему.
Слез он с шарабана, ссадил меня на землю и не спеша, что-то бормоча, пошел в хату, ухватил мешок за узел, бросил позади хозяйки и так ударил по коням, что аж вздыбились и они, и хуторяне. А мать прижала меня к себе, целует, будто век не видела, и кораллы не снимает.
Снова пошла я на следующий день по селам, и вот на дороге встретила девочку лет девяти. Аж из-за Волги прибилась она сюда со своей родней. Чужие люди похоронили и мать, и отца, а сама Василинка уже от голода не может ходить. Добрели мы как-то домой, показала девочку матери и умоляю:
— Мамочка, пусть Василинка будет с нами, она же круглая сирота. Г де же ей на свете прожить?
Отвернулась мать от нас, а я забежала наперед, к ее высохшим ногам цепляюсь:
— Она же круглая сиротка, да еще из далекого края. Слышите, мама, пусть у нас живет!
Мать безнадежно покачала головой:
— Пусть живет, если выживет.
Так у нашей матери и стало восемь детей. Еще не успела она настрадаться моей находкой, когда во двор с картузами в руках спешат наши мальчики: Сергей, Иванко и Петрусь. Радостные такие, что и не сказать:
— Мама, слышите, мы теперь не умрем! — кричат и глазами прядут на свои картузики.
— Что же у вас там, головорезы? — перепугалась мать, не украли ли чего, потому что за это у нас тогда и детей убивали.
— Вороньи пасхальные яйца. Вот сколько надрали! Сырых напились вволю, а теперь будем печь. Они вкусные. Мы еще принесем! Или и ворон наловим! — и начинают хвалиться своим добром.
А через несколько дней комбед помог нам пудом муки. Как-то и выжили, никто не умер. А мать до сих пор говорят, что у меня такой голос от вороньих пасхальных яиц взялся.
И этот тихий, очень доверчивый рассказ перевернул мужчине душу и достал из нее не только сочувствие, но и первую волну любви.
— Ох ты, горе мое поющее, — прижал к себе девушку и крепко поцеловал.
— Ой не надо так, Марко, — испуганно отодвинулась Еленка от него.
— А чего не надо? — он снова потянулся к девушке.
— Потому что так не годится.
— Годится, — уверенно ответил. — Так любишь меня, Еленка?
— Еще спрашиваете. Люблю, как душу.
— И я тебя… немного.
— Да?
— В самом деле.
— Дурите мне голову.
— Не научился этому, Еленка, до сих пор.
— И в самом деле немножко любите? — и в своей надежде даже взглянуть боится на него.
— В самом деле немножко люблю, а буду любить еще больше. Это тоже не сразу приходит, — свято поверил, что только так должно быть.
— Ой, — вздохнула и благодарно, с невыразимой радостью посмотрела на него. — Или это снится?
Они не заметили, как отворились двери хаты и на пороге появилась мешковатая, в полотняных штанах и длинной полотняной рубашке фигура растрепанного Мелентия Горобца.
— Хо-хо-хо, — не засмеялся, а хрипло закудахтал дукач. — Сплю я себе спокойненько и не того, что к моей наймичке сам товарищ председатель подваливает! Так она же после государственной любви не захочет в гное копаться или заснет в хозяйском загоне. Вводите вы меня, товарищ председатель, в разорение налогами, так не разоряйте любовью.
— Не пошли ли бы вы, Мелентий, к черту и чертовой матери? — вскипел тогда он, привставая с завалинки.
— Ай-я-я-й, товарищ председатель, — ехидничал Мелентий. — Так говорить-балакать возле моей наймички и хаты? Что же тогда село и доверие масс подумает о своем председателе? Не возьмет ли оно его за грудки? Ну-ка, марш, неумеха, в свой угол. Вишь, ей только с начальством захотелось под стаивать, и пересудов не боится! — вызверился на Еленку.
— Не квакайте, Мелентий, как жаба в болоте. Елена к вам больше не пойдет, — обеими руками прижал девушку, а она, золотоволосая, прислонилась к нему, как осенняя вербочка. — Она ко мне пойдет.
— Аж на целую ночь? — укусил дукач.
— На целый век…
…С того времени, кажется, в самом деле прошел целый век. Вот уже и нет его Еленки: чужой горбатый автомат несколькими комочками свинца оборвал ее жизнь, как и не было ее.
— Хоть бы не стреляли в глаза, ироды, — сказала она перед смертью.
И ей ироды не стреляли в глаза, а ударили в самую грудь, где материнство и ее прекрасная песня…
Марко стиснул зубы, покачнулся, болезненно повернул голову набок, будто мог ее отвести от ударов воспоминаний. Мороз шершавыми лишайниками вбивался ему в корни волос, очевидно, оставлял на них свои седые следы. Марко запусти руку в волосы, чтобы прогнать оттуда холод, и прищурено взглянул вдаль.