Правда и кривда - Страница 127


К оглавлению

127

— На пасеку.

— А я знаю чего, — оживился старик.

— Чего?

— Слушать первых соловьев. Правду говорю?

— Чистую правду: там лучше всего поют соловьи.

— Таки лучше всего. А почему? Потому что имеют в ложбине свою волю и красоту: и ставок с чистой водой, и калину со сладкой росой, и хищные птицы не водится там.

Поздно вечером добрался Марко до рощи, где стояла пасека. Соловьи уже разбудили мягкую влажную тишину, и казалось, что синяя темень аж качалась и плескалась в их пении.

Марко встал под трепещущимся явором, с наслаждением вбирая в душу и пение, и чары вечера, и несмелое движение тумана, который не знал, куда ему податься из котловины.

«Шах-шах», — пролетели утки, зацепили крыльями звезду, и она, рассыпаясь, упала на землю.

С улыбкой, чему-то радуясь, Марко прошелся между ульями, прислушиваясь к невыразительному пчелиному гудению. Недалеко от шалаша он увидел простенький ручной станок для нарезания стружки. Возле станка валялись ошкуренные осиновые поленца и лежало несколько пачек связанной стружки, которая удивительно пахла свежей рыбой.

— Рассматриваешь мою самоделку? — отозвался позади Зиновий Петрович. — А я думаю, кто это забрался на пасеку? Доброго здоровья, Марко Трофимович.

Марко одной рукой поздоровался с пасечником, а второй протянул к нему стружку.

— Что будете делать с ней?

Зиновий Петрович затянулся папиросой, и на его седине зашевелилось горячее пятнышко.

— Что буду делать со стружкой? Пойдет, как миленькая, на кровлю дома. Соломы же теперь нет, а жести или черепицы не докупишься.

— И как она показывает?

— Выстоит лет пятнадцать-двадцать, если хорошо укрыть.

— Пятнадцать-двадцать лет? Это дело! И сколько ее надо на дом?

— Купишь за семьдесят рублей два кубометра осиновых ветвей — и хватит из них стружки на добрую кровлю.

— В самом деле? — обрадовался Марко+. — Так это же хорошо, Зиновий Петрович! Это уже какой-то выход для нашего села. Чего же вы до сих пор молчали о стружке?

— А ты думаешь — знаю чего? — изумленно сказал мужчина. — Как-то за разными делами и не подумалось об этом.

Марко с укором взглянул на старика:

— Когда имеешь добро, отдавай его, не думая, потому что это добро! В лесничестве есть сейчас осиновые ветки?

— Должны быть.

— Тогда пошел к леснику, чтобы придержал эту роскошь.

— Для себя?

— Для колхоза и людей.

— И ночью пойдешь колотить Корниенко?

— Лесник ночью должен не спать. Ульи еще делаете?

— Конечно. Роение уже не за горами. Люблю, Марко, время роения и медогона.

— А что из хорошего вы не любите? — засмеялся Марко. — Семена медоносов имеете?

— Имею. С ними и в оккупацию не расставался. Вот липы очень уменьшилось за войну. На лапти безбожно драли ее.

— Сюда залетают чужие рои?

— Залетают.

— Об этом тоже надо подумать. И поболтать с людьми, которые имеют ульи, чтобы часть роев досталась нам. Да и бывайте здоровы, — и Марко быстро подался тропинкой в глубь дубравы.

На просторном дворе лесника, выкрутившимся между садом и лесом, стояло две телеги, при одной звенел уздечкой конь и копытищем бил мягкую землю: его тоже беспокоила весна. Возле куреня, почуяв человека, люто залаял, загремел железом пес, и скоро из дома, вкусно зевая, вышел кряжистый лесник.

— Гей, осторожно там, потому что дед моей собаки волком был!

— И чего бы я, Остап, пугал добрых людей?

— Это ты, Марко? — удивился лесник, подходя к крестообразным воротам.

И хоть удивляется мужчина, а лицо его смеется. С каких пор Марко помнит лесника, тот всегда, даже в моменты большой злости, не расстается с улыбкой. Наверное, таким его лицо делали фантастично закрученные усы, поднимающие вверх углубления у рта. В гражданскую войну, поговаривали люди, от котовца Остапа, когда тот с саблей мчался на врагов, с ужасом сторонилось все живое. В двадцатом году его рисовал даже столичный художник, но Остап посмотрел на свой портрет и тюкнул:

— Так этим смехом кого-то против ночи можно и перепугать.

— Вы же и пугали им врагов.

— Но рисовали же вы не для врагов, сделайте меня, товарищ, душевным, каким я есть среди людей, а не среди нечисти…

— Не разбудил тебя, Остап? — пожимает Марко руку лесника.

— Да нет. Как раз сегодня целый вечер морочился с Поцелуйко. Слышал о таком оборотне?

— Слышал. Это из тех, что на людей смотрит не глазами, а петлей. Чего ему надо от тебя?

— А нечистый его поймет, такого плута. Он же прямо не говорит и в глаза не смотрит, а все вывертом выпытывает. То тень на нашего учителя, Заднепровского, бросит, то все допытывается о партизанах Мироненко, то о моем брате Виталии. И будто радуется, когда скажешь, что такой-то убит или замучен. Или у этого Поцилуйко ум вверх ногами перевернулся, или он зачем-то собирает мертвые души. Новый Чичиков, и все.

— А где он, черт со скользким языком? — рассердился Марко. — Я ему покажу и мертвых, и живых!

— Прогнал его. Повеялся куда-то яд собирать. Гадюка за год, слышал, дает полграмма сухого яда, а с Поцилуйко килограммы, наверное, можно выжать. Что тебя сюда принесло?

— Дела, Остап. У тебя деньги есть?

— И сам не знаю, — пожал плечами лесник.

— Как не знаешь? — оторопел Марко. — Что-то не слышал такого, чтобы человек не знал, есть у него деньги или нет.

— А я и жена не знаем, такой случился переплет. Послушай только. Как мы жили и живем — всем видно. На большие имения не собрались, сберегательных книжек не завели, в земле денег не гноили, а какая была копейка — посылали детям, чтобы лучше учились и по институтам, и по техникумам, и по курсам и учеными и совестливыми людьми становились. И скажу, всех детей мы хвалили, кроме Александра.

127