Правда и кривда - Страница 116


К оглавлению

116

— Ого! — невольно вырвалось у женщины, а потом она улыбнулась. — Вы хотите, чтобы мои девушки имели настоящее приданое?

— Я хочу, чтобы они становились творцами, — задумчиво ответил Марко. — Девушка с сапкой в руках меня не удивит — это я видел чуть ли не с колыбели. Надо, чтобы эта девушка сегодня не только слушала поучения бригадира, а сама бралась за книгу, за науку и на поле становилась исследователем, а не только рабочей силой. Такой второй конец имеет теперь дополнительная оплата. Вот с этим и выходите в знания, в миллионеры и в Герои!

— Хоть раз такие слова услышу от председателя, — Мария прищурила карие с влажностью глаза, и сквозь них чисто проглядела ее прежняя краса.

XXIX

Вот и хата Елены Мироненко. Беленькая, с красной завалинкой и посизевшей стрехой, она, будто на старинном рисунке, подбежала к мглистой подкове леса и, прислушиваясь к его таинственному шепоту, плачет и плачет весенними слезами. Не по своему ли хозяину тоскует она?

Поцилуйко всем телом ловит перестук тяжелых капель, которые аж ямки повыбивали в земле, и замирает у скрипучих ворот, как перед порогом своей судьбы: отворять или скорее повернуть от них? Что его ждет за этими воротами, где белеют и беспокоятся гуси? Новый удар, новые мучения или, может, тот неустойчивый, даже дыхания боящийся, мостик, по которому, пригибаясь, можно будет перескочить пропасть своих военных лет?

Не одну бессонную ночь он фантазировал над этим мостиком из непрочного материала — из хитрости и обмана, — вытесывал стойки для этого мостика, плотно пригонял доски одну к другой и скреплял и кропил их подобием правды. По капле он собирал сведения об отряде Ивана Мироненко, взвешивал партизанскую правду на извилинах мозга, чтобы как-то и себе примазаться к ней. Так строился и вырастал в голове этот причудливый мостик. Теперь его надо было вынуть из выношенного места и поставить вот здесь на грунт вчерашней легенды. Пройдет по нему Елена Мироненко, значит, и другие пройдут, и тогда он тоже проглянет из тени вчерашней легенды, хоть на миг осветится ее вспышкой, а больше ему ничего и не надо.

Щедрое воображение расстилает перед ним сладкое видение грядущего и смывает грязь прошлого. На какую-то минуту Поцилуйко ожил, с надеждой взглянул на лес, где без него, но, возможно, для него творилась трагедийная легенда, но сразу же и нахмурился, потому что всполошила другая мысль: с молнией, с ее сиянием начинаешь играть, человече… Ну, и пусть. Не всех и молния убивает, не всех. Другого так неожиданно осветит, что и на жизнь хватит этого света… Но другого…

Притираясь боком к вспотевшему коню, он отворяет ворота и, разгоняя белых гусей, медленно идет к хате. Ох, и тяжело ему сейчас отдирать ноги от этого весеннего грунта, на который надо ставить свой мостик. Он слышит, как горячо, пятнами, шевелится кровь на его щеках и подбирается к глазам. Со стрехи на лицо падает пара капель. Поцилуйко вздрагивает и впопыхах вытирает их.

В доме у стола в кирзовых сапогах стоит высокая миловидная женщина средних лет. Ее лицо можно было бы назвать молодым, если бы на глаза не наслоились горе, грусть и тени страданий, они притемнили синий взгляд и в испуге держали веки и ресницы. Даже у Поцилуйко просыпается жалость к вдове, но ее приглушает страх — есть что-то неуловимое общее в очертании этой женщины с Василиной Вакуленко. Уж не родня ли она ей часом?

Он снимает картуз, почтительно наклоняется, чувствуя, как под самым сердцем шевельнулась подковка холода.

— Низкий партизанский поклон вам, Елена Григорьевна, — Поцилуйко бережно берет женскую руку и целует ее.

Это сразу же умилило вдову, хотя ей и не понравился водянисто-серый взгляд гостя.

— Ой, что вы, добрый человек, — встрепенулась женщина, выдернула руку, застыла посреди хаты. — Садитесь, пожалуйста… Вы, может, моего Ивана знали или партизанили с ним?

— Как вам сказать, Елена Григорьевна? Не буду преувеличивать свои заслуги. Партизанил — это многовато для меня, потому что я был скромным связистом Ивана Алексеевича. Об этом, конечно, и тогда мало кто знал, а теперь — тем более, потому что все течет, все забывается, — совсем естественно вздохнул.

— Еще и как забывается! — с печалью и сочувствием сказала вдова. — В других местах люди имеют долгую память, а у нас почему-то даже райгазета молчит об отряде Ивана, места там, говорят, мало.

«Вот и хорошо», — обрадовался в душе Поцилуйко, а сам как можно искреннее ответил:

— У нас, где ни копни, там героя или героическое найдешь, и люди привыкли к этому, как к обыденщине. Правда, есть и такие типы, которым невыгодно показывать чье-то геройство, потому что это кое-кого может оставить в тени. Жизнь есть жизнь… Вот мне и хотелось бы рассказать обо всем пути Ивана Алексеевича, осветить это в печати, вспомнить боевые дела его друзей, мертвых и живых.

— Мало кто из них остался живым, — загрустила женщина, на затененной синеве ее глаз появились слезы, они тоже казались синими.

— Таки мало, трое или четверо, — с сочувствием подтвердил Поцилуйко.

— С вами — четверо, — доверчиво присоединила его к партизанам, и Поцилуйко взглядом поблагодарил ее.

— И зачем только было брать их на фронт? — прядет и дальше нить правдоподобия.

— Сами захотели идти.

— Надо было беречь таких людей. Это же живая история!.. Одного убили уже.

— Убили. А Виталия Корниенко недавно тяжело поранили под Бреслау, неизвестно, выживет ли.

Поцилуйко чуть ли не выказал свою радость, но своевременно прикусил ее.

116