Безбородько насторожился, будто цапля над водой, не зная, что и ответить на насмешку, но махнул рукой и пустился вброд:
— Таки принес! Не погнушаешься?
— Нет, не погнушаюсь, Антон, если оно свое, а не одолженное.
— Да что ты, Марко! Разве же мы посмели бы с таким к новому председателю прийти? Закон надо знать.
— А Шавула, наверное, посмел бы! Это он как-то говорил мне возле райкома.
— Не добивай меня, Марко, окончательно, — виновато искривил заросшее лицо Шавула. — И, если можешь, забудь и извини тогдашние дурные слова. Я, сам понимаешь, полупьяным был и молол что-то, как в горячке, о! — Он отбросил полы пиджака, почтительно сгибаясь, положил на стол круг колбасы и четвертину сала, а Безбородько извлек из кармана бутылку водки, ударил ладонью в донышко — и пробка полетела до самой печи.
— Прошел ты, Антон, практику, — не выдержала мать, удивляясь и возмущаясь, чего это ее сыну захотелось сидеть с такой компанией. Ну, ему виднее, как надо сделать; между людьми и шавулы живут — не перевелась разная нечисть на свете…
— За твое здоровье, Марко, — даже с какой-то торжественностью поднял рюмку Безбородько, тоже в душе удивляясь, что так легко начался этот непривычный ужин. — Желаю, чтобы тебе хорошо жилось и хозяйствовалось.
— А на самом деле, Антон, чего ты мне желаешь? — безжалостным взглядом обжег Безбородько. — Чтобы я скорее себе шею свернул или еще чего-то в таком плане?
Безбородько запыхтел от этого взгляда, но как-то выдержал его, у него только чуть-чуть вздрогнули и скособочились веки, пустыми занавесками опадающие над глубоко вдавленными глазами.
— Нет, Марко, не желаю тебе этого, — снова степенно начал разливать водку. — Не буду скрывать, что после нынешнего собрания, практически, очень невесело у меня на сердце. Да и ты на моем месте едва ли имел бы большую радость. Но критику надо терпеть и исправляться. Сам сегодня яснее увидел ошибки и тому подобное. Ну, и раскаиваюсь, что преждевременно погнался за собственным домом, он, мерзкий, больше всего оторвал меня от людей и колхоза. Клятая собственность, как леший, засосала меня в болото.
— Скажи на милость божью! — изумленно вырвалось у матери: раскаяние Безбородько поразило ее. — Значит, еще не совсем пропащий ты человек.
— Где есть такие грабли, чтобы от себя гребли? Да и рука как-то у человека все к себе гребет, — глубокомысленно ввернул Шавула свое словцо и прикрыл глаза веками, похожими на столбики. — Опять-таки, извини мне, Марко, ту глупую болтовню перед пленумом. Зачем нам всю жизнь враждовать? Еще, увидишь, и Шавула тебе понадобится! О!
На миг во взгляде Марка мелькнуло дьявольское лукавство, но он сразу же пригасил его преувеличенной серьезностью и даже рот прикрыл рукой, чтобы не тряслись возле него неверные складки.
— Трепотню твою, Мирон, куда ни шло, постараюсь забыть, хотя и достал ты меня до самой печенки. Но за грабли, которые к тебе колхозное гребли, никто не забудет — ни я, ни люди. Здесь только суд, если он будет милосердным, простит тебя. Ты еще не имел с ним дружбы?
Шавула заерзал, засовался на стуле, и лицо у него болезненно покривилось жалостностью: совсем открутиться не мог, потому что сам говорил Марку, что понемногу берет из колхоза, но и терпеть тюканье в глаза о своих кражах тоже был не в силах.
— Чего люди ни наговорят: из былинки сделают копну. Разве ты не знаешь наших людей?
— Да знаю наших людей, но знаю и тебя: раскрылся ты, Мирон, перед пленумом, как пышный чертополох. Да об этом разные заявления говорят.
— Какие заявления? — еще больше забеспокоился Шавула, у которого слово «заявление» всегда связывалось только с неприятностью.
— А ты не знаешь какие? — удивленно пожал плечами Марко и этим еще больше ошеломил вчерашнего кладовщика.
Почему-то забеспокоился и Безбородько.
— Не знаю, — Шавула кончиками пальцев прикрыл мясистые и глубокие, будто кошельки, уши.
— Ну, скоро узнаешь. Вон видишь ту серенькую папочку, с немецкими буквами? — показал рукой на уголок папки с актами, выглядывающую из-за образа Георгия Победоносца. — Вот там и лежит твой суд, там же записаны все или большинство грехов и твоих, и Мамуры, и еще кое-кого.
— Вот попал мужик в папочку, как в расщеп, — растерянно косится Шавула. На кончике его носа, никак не способного выбиться из зарослей волос, заблестели мелкие капли пота. — И что же ты, Марко, думаешь делать?
— Зачем спрашивать об этом? Ты же, Мирон, человек с головой, при начальстве ходил, насмотрелся на всякую всячину, сам знаешь, что я не буду квасить заявления, будто огурцы. Люди требуют одного: судить тебя по закону.
— А может, Марко, ты своей властью, своим геройством так сделаешь, чтобы оно без судов обошлось? — уже умоляло и глазами, и перекошенным ртом, и жалостной мохнатостью все лицо Шавулы.
— Как же я могу это сделать? Ты же Василию Трымайводе амбар в порядке передал?
— Да немного не сошлись концы с концами. Недостающее я завтра же внесу.
— А как ты покроешь те концы, что бросил в воду? От людей и вода грехи не утаит… Что же я могу сделать, если на тебя уже восемь заявлений подано?
— Боже мой, аж восемь, — ужаснулся Шавула. — А на Мамуру сколько?
— А на Мамуру меньше — только шесть.
— Так вот после этого есть правда на свете? — снова ищет сочувствие в глазах Марка. — Мамура же против меня, как удав против кролика, а параграф ему выпадет меньший.
— В этих параграфах я не разбираюсь, вы уж сами объяснитесь на суде, — Марко взглянул на часы. — Ну, поговорили, пора уже и отдыхать.