Правда и кривда - Страница 97


К оглавлению

97

В зале кто-то аж вздохнул, а кто-то выругался в сердцах и снова залегла такая тишина, будто кто-то заколдовал людей.

Лицо Марка сразу же покрылось бледностью, а кончики усов задрожали: Безбородько искал и нашел наиболее слабое место.

— Знало, — едва сдерживая себя, ровно ответил Марк, а сам ощутил, как в коленях затренькали и начали подгибаться искалеченные ноги. — Я не скрывал своей биографии, не кривил совестью ни перед людьми, ни перед смертью, ей тоже так делал! — посеревший, с нахмуренными бровями, он взялся за костыли и хотел сойти с трибуны. Но его остановил Борисенко.

— Что же, товарищ Бессмертный, сейчас вас незаслуженно, коварно ударили под сердце. Ну, а чтобы не было потом по разным закоулкам кривых разговоров, закончим их здесь, перед людьми. Так лучше будет… Пришлось побывать в тюрьме?

— Не обошла тяжелая година.

— Расскажите коротко.

Марко невесело и упрямо взглянул на Борисенко:

— О какой же только тюрьме рассказывать: о царской или…

Борисенко ошеломленно поднял вверх дуги бровей:

— А вы там и там успели побывать?

— Имел такое счастье.

— Тогда обо всем и говорите, это даже лучше… — не докончил мысли.

— Может, не надо? — настороженно спросил Марко. — Кое-кому это может не понравиться…

— Кое-кому и сидеть не нравилось, а ему до сих пор этим колют глаза. Так неужели этим до конца века должны колоть вам? — разозлился Борисенко. — Если можете, говорите.

Марко потянулся к воде, стакан зазвенел на его зубах, а он никак не мог собрать давних лет: они то бродили где-то в темных полях, то всадниками летели в бою, то гнулись на каменных плитах бывшего храма, который дважды за свою историю становился темницей: при польном гетмане Потоцком и при правлении Деникина. А весь зал притих, ждал Марковых слов, и только нервничали Безбородько и Кисель.

— В восемнадцатом году, когда мне только что стукнуло семнадцать лет, я однажды вечером со своим другом Устином Трымайводою вывел из оборы хозяйских жеребцов и помчал к партизанскому отряду, в леса. Сначала не повезло мне: я тогда был чахлым, измученным хозяйской работой и походил на паренька лет четырнадцати. Но, все же нашлись свидетели и меня как-то приняли в партизаны, только приказали, чтобы скорее подрастал. Я пообещал, что так и сделаю, и для начала побрил пушок на верхней губе. Так и началась моя партизанская жизнь: в бою меня хвалят, а после боя насмехаются и допытываются, скоро ли я отпущу усища такие, как у польского магната. В одной стычке возле Буга деникинцы подстрелили подо мной коня и захватили меня в плен. С двумя партизанами нас бросили в старый католический монастырь, который всеми своими башнями тянулся к небу. Ночью под каким-то каменным святым мы голыми руками начали делать подкоп, покалечили пальцы, оборвали ногти — и все напрасно: на следующий день нас привезли в школу к темнолицему и темноглазому офицеру контрразведки. Он, артистически играя голосом, без крика, без бранных слов, приказал расстрелять нас, зевнул, перекрестился и подошел к телефону. И тогда я заметил, что у офицера блестели только сапоги. Нас еще для чего-то повезли в монастырь, а часа через три куда-то повели сонными улочками древнего уездного города, где трухлявела и рассыпалась каменная старина султанской Турции и родовитой Польши. Вокруг нее куда-то плыли и плыли обычные беленькие дома. Тогда все запоминалось и думалось о такой же хатке в своем селе, где из окон или с порога выглядывает мать своего старшего сына. На окраине города начинались поля, над ними поднимался наш старый липовый путь… И тогда мне так захотелось жить, что я не заметил, как на глаза набежали слезы. Это увидел только старый партизан, которого мы все звали дядей Тарасом. Он бережно вытер их ребром ладони, поцеловал меня в щеку и тихо сказал:

— Крепись, дитя, уже немного осталось. Кто детей убивает, тот долго не живет. А наша правда победит и никогда нас не забудет, а особенно тебя, дитя.

— Меня? — я удивился, представляя, как это правда вспомнит малого партизана, и тогда увидел ее — она была похожа на мою мать — и слезы уже больше не появлялись на глазах.

Через какую-то минуту нас поставили во ржи. Дядя Тарас еще сорвал ржаной колосок, положил его на ладонь, понюхал. А я только увидел, как поднялись ружья, сверкнули огоньки, как с руки дяди Тараса упал колосок и кто-то тихонько ойкнул. Потом снова поднялись ружья, и передо мной закачалась наша белая избушка… Пришел я в сознание уже на хуторе, где хозяйничали наши партизаны. Это было мое первое сидение…

А вторично попал в холодное место в тридцать седьмом году, за зерно. Тогда я был председателем колхоза. Выполнили мы хлебозаготовку, сдали и встречный план, после этого, чтобы не дожидаться еще какого-нибудь дополнительного плана, я за одну ночь раздал хлеб на трудодни. Ну, а кто-то сразу же и настрочил донос, и я за экономическую контрреволюцию оказался за решеткой. Мой следователь Черноволенко ужасно допытывался, кто меня завербовал…

При упоминании фамилии следователя Кисель приподнялся с места, хотел что-то сказать, но передумал и, наливаясь злым жаром, тяжело сел на стул.

Бессмертный краешком глаза заметил это и вел дальше:

— Следователю Черноволенко почему-то невыгодно бы поверить, что я мог раздать заработанный хлеб без вмешательства кого-то из шпионов. Я, как мог, держался, а когда не хватило сил, чтобы покончить с допросами, начал думать: кто бы меня мог завербовать? Разное тогда приходило в голову: и страшное, и печальное, и обнадеживающее. В нашем роду все очень любили музыку, дед и отец по слуху играли на скрипке, выменянной лет пятьдесят тому у заезжего волоха. Играл и я на ней, даже научился в ноты заглядывать.

97