— Эт, не порть окончательно настроения, потому что сегодня мне еще выступать надо, — отмахнулся кулаком Кисель, весь вид его начал багроветь, а в словах отозвалась угроза: — когда-то мы, крестьянский апостол, поговорим детальнее и в другом месте о твоем рае.
— Не пугай — мы уже пуганые.
Кисель что-то нахмурено подумал, побарабанил пальцами по столу:
— Да-да, Данило Васильевич, навязал ты, накрутил каких-то узлов, как паршивая пряха. Ну, а как думаешь их решать, что для этого надо сделать?
— Мыслить, думать, и не только о заготовках и закупках, но о жизни и земле, и земледельце, — задумчиво вел Броварник. — Здесь есть над чем пораскинуть мозгами, и ни я, ни ты сразу не решим, не разрубим эти узлы.
— А кто же их разрубит?
— Партия, только она.
— Фу, — облегчено вздохнул Кисель и улыбнулся: — Прямо гора свалилась с моих плеч. А я уже все передумал о тебе: не скапустился ли ты часом за свою партизанщину, не сагитировал ли тебя какой-нибудь элемент…
— И уже что-то искал во мне?
— И искал… Другую душу нащупывал, — снова улыбнулся Кисель.
— Другую душу нащупывал? — нехорошие огоньки вспыхнули в серо-голубых глазах Броварника. — Так заведи в мою душу милицию, чтобы она потрусила ее.
Кисель удивился:
— Ну чего ты после партизанщины таким горячим стал?
— Потому, что много хладнолобых крутится возле села.
— Ну, это, знаешь, переходит всякие границы! — встал из-за стола Кисель. — Гости гостями, но и хозяин должен честь знать.
— Это и гостя немного касается, — и себе встал Броварник.
— Данило, бог с тобой, что ты мелешь… Посидите еще, Андрон Потапович, будьте настолько ласковы… Мой старик как только выпьет, так найдет какой-нибудь узел, — начала утихомиривать мужа и гостя жена Броварника. — И прошу, ешьте, ешьте, чтобы меньше говорили.
Эти слова как-то успокоили всех, а Марко засмеялся.
— Прямо не узнаю тебя ныне, — настороженно смотрит на хозяина Кисель и нехотя садится на скамейку. — Ну чего ты раскапризничался? На мозоль наступил тебе?
— На корень мой наступил.
— Хрупкий он у тебя. Посоветую тебе по-товарищески: твои мысли про дядьку и разных узлах — это мысли на стремянке. Слишком много берешь на себя.
— Я всегда брал на себя столько, сколько мог выдержать, иногда даже больше. А ты, как присмотрюсь, всюду жалел себя. Теперь, когда я бросаю правду в глаза, ты готов стать моим врагом. Вот и послушай еще немного меня и о моей душе тоже. Ты плюнул сегодня в нее и даже не понял этого, потому что, извини, ты не пашешь, не сеешь, а только подгоняешь, подталкиваешь, и горе твое только в этом. Как ты мог подумать о другой душе партизана, коммуниста в такое время, когда даже некоторые принцы и короли с удивлением присматриваются к коммунизму? Вот и значит, что отстал ты от нас лет на двадцать.
— Скажи: на тридцать! — криво засмеялся Кисель.
— Хватит с тебя и двадцати… И откуда только берутся знатоки, которые любят нащупывать другую душу? Пусть они лучше разберутся в настоящий единственной душе земледельца без крика и подозрений.
— Жаль мне тебя! — сдерживая гнев, сказал Кисель. — Рано ты благодушие начал разводить. О бдительности надо думать.
— Надо и о бдительности не забывать, но не так, как кое-кто делает — бросает подозрение на каждого человека, как заплату на одежку, — вмешался Марко.
Его слова взбесили Киселя.
— Вы тоже в крестьянские пророки лезете живьем?! — мигнул одним глазом на Марка, но он был таким, будто в него перекачалась злость со всей души. — И в конце концов, кто вы такой, чтобы поучать меня?
— Кто я такой? — переспросил Марк. — Я тот, кто хлеб сеет, а не геройствует. Еще вам какие-то анкетные данные нужны?
— Идите вы к черту! — воскликнул, неистовствуя, Кисель.
— Я уже там был! — отрезал Бессмертный. Кисель нагнулся, схватил шапку и бросился к дверям. Когда они с громыханием закрылись, Броварник покачал головой и сказал:
— До булавы еще надо и головы… Прощай, отсталость.
— Разве же так можно, — запричитала жена. — Теперь он насолит тебе.
— Эт, ничего мне не будет до самой смерти.
— Что это за чудо гостило, такое неприветливое и тупое? — спросил Марко.
— А ты и не знал? — удивился хозяин. — Это же Кисель!
— Оборотня Адама Киселя из истории знаю, а этого — нет. Кто он?
— Как тебе сказать, — задумался Броварник. — Люди его прозвали Приехал-уехал. Это его суть: приехал, не разобрался, накричал и уехал. А служба его — начальник областного управления сельского хозяйства.
— Грозного имеем погонщика, — вздохнул Марко.
— Грозный, но не ко всем. Перед высшим начальством — он из шелка соткан. Там и приязнь выказывает, и улыбкой играет, а в селе только и слышишь от него: «Давай, давай, выполняй, вывози, потому что я из кого-то похлебку сделаю!» Этот, наверное, долго будет есть начальнический хлеб: людей подбирает только с чистыми анкетами или по чьим-то серебряным звонкам, работает только по указкам. Самостоятельно тоже может, но не пошевелит даже пальцем, чтобы кто-то потом не подумал чего-то об этом пальце. Твое здравие, Марко.
— За нашего Подсолнечника!
— Не забыл моего прозвища? А все-таки крестьянин — это подсолнечник?
— Подсолнечник.
— Вот закончится война, подлечим свои раны, решим разные узлы и узелки, сметем с дороги всякую нечисть, которая хочет, чтобы мы более дурными были, и таки потянемся и дотянемся всем цветом к солнцу. Такую, а не иную веру имею в голове.
— И я такой живу.
— То-то и оно. И опять-таки вернусь к подсолнечнику. В полное лето, после цветения, каждый его семечек венчает золотая корона, каждое зерно тебе прямо королевой выглядит. А почему же так боятся гордиться человеком разные кисели? Потому что любовь у них оторвалась от сердца, будто яблоко-червивка от яблони. Вот когда будет директива о любви к человеку, тогда и кисели заговорят о ней с разных трибун.