— Федя, есть рыба — вода линями пахнет! Понюхай! — весело подмигнул пареньку. — Вот я немного выздоровею, и станем мы с тобой хозяевами ставка.
— Хм…
— Не хмыкай, а таки будем присматривать ставок.
— И похлебку будем варить?
— И рыбу разводить. Вырастим аж полупудовых карпов, большущих!
Паренек посмотрел на Марка, который прыгал на костылях, скособочил лукаво глазенки и ответил:
— От кого ни услышишь о карпах, то только о полупудовых, и никак не меньше ни на грамм.
— Правильно подметил, — рассмеялся, широко осмотрел ложбину, на которой, подмывая снег, разрастался плес, осмотрел и корявые, ветрами наклоненные ивы, подошедшие к нему, как прошлое. И Марко в раздумьях ближе подыбал к ним, свидетелям своих молодых лет, которые тоже уплыли, словно вода. Неожиданно неподалеку от себя увидел двух сощурившихся пичужек, лежащих у кустика телореза, как два трепетных комочка земли. «Не показалось ли? Нет, не показалось», — внимательнее присматривается и даже радуется, что в тех притихших комочках узнал куликов-травников, которых тоже не видел ни в каких краях четыре года.
«Не рано ли вы, дорогие, прилетели из далекого ирия? Видите, вам приходится отдыхать не на весенней земле, а на белых снегах». Марко осторожно подыбал к птицам, что плотно жались друг к другу в снеговом гнезде. Но они почему-то и не думали убегать от него, как не убегали во снах или видениях, когда он умирал. Или, может, и сейчас он видит сны и на самом деле перед ним только видением дрожали и небо, и прибывающая вода, и двое птенцов в холодном неуютном гнезде?
Марко, раскачивая тело, еще прыгнул вперед. Одна пташка обеспокоенно повела головкой и жалостным, ну, прямо детским глазом взглянула на человека, словно просила: не делай мне, человече, зла. Ты же властитель вселенной, а я мелкая пичужка.
«Не бойся, маленькая, я никогда не обижал ваш род, ни для забавы, ни для еды. Только взгляну на тебя», — молча ответил пичужке Марко. А она в это время, пошатываясь, встала на непрочных красных ноженьках и болезненно тряхнула проржавевшим серпом одного крыла. Марко изумленно увидел, что скромно испещренная грудь кулика и второе крылышко были окровавлены и пятно крови с несколькими перышками темнело на сыром снегу.
«Кто же тебя покалечил, беднягу, когда ты радостно со своей немудрой, но искренней песней-посвистом полетел в родные края? Или война, или хищная птица? И неужели ты собрался умирать, не дождавшись своей весны? Слышишь, не умирай, пичужка, живи и выводи свою песню, выводи деток, потому что без птиц и человеческое сердце станет черствее».
Марко обернулся, заковылял к саням, упал на них и начал удобнее умащиваться в своем гнезде. Сани снова запетляли дорожкой, а из памяти мужчины долго не выходила окровавленная птица и ее унылый глаз, в котором жалостно светилась человеческая скорбь.
— Вот и заехали! Теперь хоть вплавь бросайся. А чтоб тебя ездило вдоль, поперек еще и наискосок! — недовольно забубнил Федор и соскочил с саней.
— Чего, юноша, сердишься?
— А какой-либо гад за сегодня мост развалил, только зубья торчат.
В самом деле, единственная уцелевшая доска и истерзанные пеньки возле нее напоминали какую-то гнилозубую пасть, поджидающую свою жертву.
— Так вот, хочешь или не хочешь, а придется теперь, как забаламученной овце, кружить объездами до самой ночи. Нужны нам эти объезды на гниловодье, — Федько в сердцах потряс ногой подкрошившийся зуб моста, потом секанул его кнутом и недовольно повернул коней назад.
День клонился к вечеру. Солнце, вволю накупавшись в тучах и голубых прорубях, стряхнуло на снега венок лучей, бросило на небосклон сиреневые краски и легко впаялось в промерзший край земли. Из-под снега то здесь, то там начали выходить вечерние тени и туман, а в небесных погустевших разводах появлялись первые звезды. Война уже не беспокоила ни подольскую землю, ни небо, только беспокоила человеческую душу, более уязвимую, чем вся природа, даже вместе со своим наилучшим дитятей — солнцем…
Подумав об этом, Марко с удивлением увидел между вечерними вербами свою Еленку; к ней приближалось солнце, а она протягивала к нему свои красивые и кроткие руки. Потом, когда уже солнце начало прислоняться к плечу Еленки, мужчина понял, что это было совсем не солнце, а их единственная Татьянка. Она, как грибок, приросла к матери и жаловалась, что ей очень тяжело в немецкой неволе.
«Татьянка, дитятко, когда же ты говорить научилась? — спросил, не понимая, как в мире безнадежно перепутались года: его дитя погнали на далекие торжища людьми в ее шестнадцать лет. Так чего же он из уст грудного ребенка слышит такие страшные слова?.. Или, может, его изуродованная, искалеченная дочь в чужом краю имеет горем, насилием и стыдом родившегося ребенка?.. Лучше бы не дожить до такого позора…»
— Дядя, вы стонете. Очнитесь!
— Что? Федя, это ты?
— Конечно я, сам, своей парсуною, — засмеялся, вспоминая кем-то сказанное такое удивительное слово. — Снова что-то разболелось?
— Сон… разболелся.
— Сон? Это хорошо, что я его прогнал! — воинственно хлестнул своим трофеем.
А Марко еще отдирал от тела и души липучие опасения, навалившиеся во сне.
Вокруг стояла отволоженная вечерняя тихость, а в ней золотым мальком помалу колобродили звезды. Но не высокость небесная, а невидимое подземелье поразило мужчину: он из глубин его ясно услышал какие-то голоса, казалось, что это говорила сама изуродованная земля.
— Федя, ты слышишь?
— Слышу, — безразлично отозвался паренек.