Правда и кривда - Страница 27


К оглавлению

27

Женщина немного успокоилась, вытерла слезы и начала меня благодарить.

«За что ты благодаришь, дорогой человек, — за мое страшное вранье?» — мучился я, а Екатерина, поправляя косы и одежду, уже спокойнее спрашивала:

— Где же он теперь?

— Самолетом перекинули на Большую землю.

— На Большую землю… Неужели она здесь ему была малой? — призадумалась женщина, с мольбой и надеждой взглянула на меня. — На Большую землю… И сына не увидел. Как бы он обрадовался.

— На кого сын похож?

— Снова на Ивана. Все сыны в отца пошли, — впервые улыбнулась она, а я чуть не застонал.

Екатерина впопыхах позакрывала окна, засветила керосинку, начала готовить какой-то ужин. Я тяжело опустился на скамью и не спускал глаз ни с женщины, ни с колыбели, в которой лежал маленький, уже недовольный жизнью человечек, только для матери похожий на Ивана. А сама мать была наделена той красотой, которая будто утверждала похожесть между женщиной и землей. И хоть она имела пятерых детей, в глазах, в слезах, в движениях ее просматривалось девичество… Что же, позже Екатерина узнала, что ее Иван погиб, со временем и мое вранье простила. А когда мы вышли из лесов, я подался к Ивановой Екатерине, помог немного со всякой всячиной, пожил немного в ее доме и полюбил сначала детей, а потом и саму Екатерину. Однажды лунной ночью ощутил, что не могу быть без нее, и, как умел, сказал об этом:

— «Был я, Екатерина Павловна, отцом вашему Ивану, а теперь хочу быть отцом его детям. Выходите замуж за меня…» Так и приобрел себе пятерых детей. — И, чтобы Марко не подумал, что немного восхваляет себя, ради шутки добавил: — Пайка как раз теперь на неделю хватает: мелет детвора, как на жерновах. Но партизаны не забывают нас.

Марко неловко наклонился к Заднепровскому, поцеловал его в щеку.

— Спасибо, Григорий Стратонович.

— За что? — удивился тот.

— За любовь к вдове… За человечность…

— За истинную любовь я должен ее благодарить… Вот увидите, какая она у меня, — сказал не без гордости. — Кажется, долгие-долгие годы я искал, ждал ее.

— Хорошо сказали. А в ожидании хорошеет и человек, и природа… Когда это проходит — все становится будничным. На дружбу! — пожал руку учителю.

— На дружбу! — растрогано ответил. — Хорошо, что вы есть на свете и хорошо, что мы встретились. Я вас домой доведу.

— Доберусь сам. Завтра же заходите ко мне. Дорогу не забыли?

— Нет. Непременно зайду.

— Доброй ночи.

— Доброй ночи.

Вот и расходятся двое новых друзей с такими чувствами, будто они давно знали друг о друге, только как-то до этого времени им не приходилось встречаться.

V

Заднепровский еще долго стоял на распахнутом кладбище, присматриваясь к фигуре Марка Бессмертного, а потом, когда она исчезла, прислушивался к неравномерному перестуку костылей. Но, в конце концов, затихли и они, а в душе не улеглась теплынь чувств.

Человек приехал, — вслух говорит учитель. — Ишь, как об ожидании сказал — хоть в книгу записывай. Это не Безбородько с подземным лабиринтом крота, — морщится при одном упоминанию о Безбородько.

На дворе немного посветлело. На небе из туч сотворялись темные чащи лесов, и в их движении и разворачивании чувствовалось шествие весны.

И Заднепровский вслух спрашивает у нее: «Ты идешь?» В стороне отозвался ветер, заскрипело дерево, изменился рисунок неба, а мужчина улыбнулся и покачал головой.

Еще несколько лет тому он удивлялся, когда его отец мог разговаривать с нивой или лесом, с солнцем в небе или колоском в руке. А теперь вот такое незаметно пришло и к сыну. Или годы приносят это человеку, или с годами острее становится ощущение живого в немой природе? После своих партизанских лет он не может не говорить с лесом, с деревьями, под которыми когда-то лежал или под которыми навеки лежат его друзья.

И сейчас дебри туч на небе приблизили к Заднепровскому настоящие леса, леса его страданий и борьбы. Прошлое крылом мелькнуло над мужчиной и удивила его: как он смог выйти из всех окружений, свинцовых дождей и из таких удавок огня, когда в подожженных лесах зверь бежал к партизанам и даже гадюки не кусали людей…

В церкви Григорий Стратонович из кремня высек огонь и снова засветил медную коптилку, в которой еще недавно таилась смерть; вокруг сразу же раздвинулась тьма, коптилка угрожающе зафахкала и начала завиваться черным снованием. Но теперь сгрудившиеся святые как-то веселее смотрели на учителя, будто и им было приятно, что он встретился с другом.

«Так можно понять и корни импрессионизма — все зависит от настроения… Но не ангелы ли нагнали холод своими крыльями?» — зябко повел плечами и взглянул на ангелов.

В самом деле, от белизны их крыльев, которые замерзали на фоне зеленоватого рисованного неба, веяло стужей. Еригорий Стратонович, чтобы разогреться, походил по церкви, крепко ударил несколько раз руками по плечам, а потом присел возле поставца и начал просматривать свое писание о партизанских годах. В душе и перед глазами начали оживать события, люди, леса, пламенем охваченные села, но на бумаге все это выглядело беднее. И он, казнясь, обхватил лоб руками.

Как же ему в мелкоту черных букв втиснуть безмерность любви, вдохнуть жизнь его друзей, жизнь незаметных в будни людей, которые в дни войны врастали в песни и легенды? Или как, например, передать силу обычного зерна?

Он вспомнил, как под самый Новый год в фашистскую тюрягу попал старый партизан Данило Пивовар, который, отпустив бороду, с лирой ходил побираться по селам. А в отряд Данило Пивовар приносил ценные сведения и куски хлеба; и, раздавая их партизанам, он говорил о людях, красивых и добрых, которые вынесли ему хлеб, смолотый в бессонные ночи на жерновах и замешанный на женских слезах.

27