Возле каждого поля, возле каждого клина останавливался ЗИС, и секретарь ЦК обеими руками то ласкает, то разворачивает, то прижимает хлеборобский труд. Он тешит и радует его сердце, а вот на клине присохшей гречки загрустило он.
Растерянность уже отошла от Марка, он внешне становится спокойным, хотя в голове сейчас бурлит коловорот мыслей.
— Для первого года хозяйствования совсем неплохо, даже хорошо, а с овощами — прямо-таки чудесно! И молодцы, что не обдираете покупателя. Марию Трымайводу и ее бригаду непременно надо отметить! — секретарь ЦК одновременно говорит и Михаилу Васильевичу, и Марку.
— Не забудем, — что-то записал в блокнот Михаил Васильевич. — А что с председателем делать?
— С этим анархистом? — засмеялся секретарь ЦК. — Посмотрите осенью, когда урожай будет в амбаре. А чего же вы, Марко Трофимович, обозвали Киселя троцкистом? Он в оппозиции был?
— Нет, не был, — замялся Марко.
— Досказывайте, досказывайте.
— Мы его так прозвали за то, что не понимает или не любит он земледельца, все ждет от него политических ошибок, выискивает у него другую душу и аж трясется, чтобы тот, случайно, не имел лишнего куска хлеба или яблока для ребенка. Для него крестьянин — это только выполнение норм по хлебозаготовке, займам, молоку, мясу, шерсти, яиц и слушатель его выступлений. На всем, без потребности, экономит Кисель: и на детском румянце, и на женской красоте, и на хлеборобской силе.
— Еще не перевелись такие знатоки села, — задумчиво сказал секретарь ЦК, взгляд его омрачился и полетел куда-то далеко.
Молча проехали некоторое время, присматриваясь к полям и мареву над ними.
— Борщом своим, председатель, угостите? — неожиданно услышал Марко.
— Борщом?.. С охотой, только, извините, без мяса, постный он.
— Нам уже даже полезнее потреблять постный, — с какой-то насмешкой взглянул на себя и упитанного секретаря обкома.
К полевому стану они подъехали как раз в обеденную пору, когда уставшие люди садились на землю, а удивленные подсолнечники присматривались к ним и к мискам с нарисованными подсолнечниками.
— Здесь бесплатный борщ выдается? — подошел секретарь ЦК к Екатерине Павловне.
— Ой… боженько мой… — клекотом вырвалось у той, и она, округляя глаза, для чего-то тихо спросила: — Это вы?..
— Кажется, я. Угостите своим борщом?
— Да я сейчас…
Екатерина Павловна побежала по миску, ругая себя в мыслях, что даже хлеба нет угостить гостя. Она идет, раза два оглянулась, нет ли здесь какого-то обмана, но обмана не было.
Возле подсолнечников, рядом со всеми земледельцами, сел секретарь ЦК, к нему потянулось несколько рук с сухим черным хлебом. Он взял кусок хлеба у деда Евмена, переделил его и, возвращая половину, поблагодарил старика.
— Извините, что такой темный, с примесями, как наша судьба, потому что трудности… — конечно, с перцем сказал дед Евмен.
Секретарь ЦК пристально взглянул на старика.
— Это верно, что судьба наша еще с разными примесями: было кому натрясать их. Но теперь мы и за эти примеси возьмемся, — сказал убежденно. — Примеси должны исчезнуть, а судьба расти!
Пять дней и пять ночей гудели в полях молотилки. Над ними, как бесконечные жертвы, взлетали золотогривые снопы; сапожные ножи барабанщиков били им под самое сердце, и обессиленные колосья торчмя головой летели в клыкастые пасти, в ненасытное гудение и в бешеную круговерть, где стонало, звенело, плакало и сладко падало на землю натруженное зерно. Шершавые, со степной пылью женские руки колдовали над ним, будто передавали ему плодородие, весовщики не успевали взвешивать, а водители и ездовые вывозить его, и в степи из ржи, пшеницы и ячменя вырастали золотые вулканы.
На старых дорогах и новых путях увеличилось птиц. А большой хлеб ехал и ехал и на элеваторы, и в землянки, и в свежее жилье. В селе запахло ржаным духом, и потому обнадеженные земледельцы не отходили ни днем ни ночью от молотилок.
А когда не хватало снопов и когда обижено начали стихать машины, люди сами снопами падали возле них, падали на золотые вулканы зерна, на подсиненные луной стерни и сразу же с улыбкой или вздохом уходили в сон. И там над ними снова взлетали гривастые снопы, бесновались молотилки, а около них детской речью шуршало зерно.
Идет Марко степью, как завороженным царством, и засыпает на ходу, потом встрепенется, изумленно посмотрит, как вокруг шевелится серебристо-синее лунное сияние, как под ним роскошно, — головы в зерно, а ноги на дорожку — счастливо спят чубатые парни, прислушается к росяному шепоту и сам произнесет себе:
— Я люблю вас.
В ярине отозвалась перепелка, и мужчина спросонок говорит к ней:
— Я люблю тебя, пичужка, люблю твое пение.
Перед ним в кружении проходит звездная карта неба, и он тоже говорит, что любит небо, и чувствует, что вся любовь не вмещается в его теле.
В долине над ставком зафыркали кони. Марко остановился, совсем проснулся и, удивляясь, засмеялся и к лошадям, с темных грив которых осыпались лунные лучи, и к ставку с затонувшим в нем небом, и к клочьям тумана, что на цыпочках скрадывались над камышами.
Давно не было так отрадно на душе у мужчины, потому что там хорошо вместились и люди, и земля, и ночь, и эти кони с темно-серебряными гривами, и зерно, и надежные расчеты, которые держал в голове. Если все будет хорошо, люди будут иметь и хлеб и к хлебу. Это уже видно по озими и ячменю. А лен и конопля, ей-ей, должны вывести его в какие-то миллионеры. Правда, об этом в этом году больше, чем он, заботилась, спасибо ей, сама природа: прямо все свои щедроты принесла и на поля, и на луки, и на овощи, и на сад. Повезло ему, и только. Ну, а теперь, человече, не разевай рта, думая о завтрашнем дне…