Эти раздумья и печаль незаметно перенесли его к тем вечерам, когда и он встречал свою первую любовь… Было ли оно или не было? И была ли на свете та нежная терноглазая девушка, которая доверчиво и недоверчиво тянулась к нему? Он ей когда-то весной принес ветром отломленную вишневую веточку, не зная, что этой же весной отломится от него его любовь…
Увы, когда это прошло! Уже и дочь у тебя такая, как та девушка была, а все равно просыпается грусть и больно сосет все тело. Отдирай ее, человече, от сердца, выливай, как горький сок прошлых годов, глуши работой и хозяйственными хлопотами, чтобы меньше болело все. И он отдирал ее, но из далеких закоулков памяти то и дело выныривали воспоминания о первой и второй любви.
Вдруг в песне о журавлихе ему послышался голос Елены, и он аж оглянулся, присматриваясь к девушкам. В самом деле, что-то было в их пении такое, что звучало в голосе его жены. Несомненно, они это перехватили у Елены и запели ему, чтобы и подстреленный журавль затужил по своей журавлихе. Какой удивительной и красивой была она в золотых косах и чарах своей песни. Вот и нет золотой вербочки в его семье, есть только молнией опаленная верба, с креста выросшая на могиле его отца.
— Марко Трофимович, что мне делать с Маврой? — подошла к нему Мария Трымайвода, и обыденщина разрушила все видения, но не могла разрушить грусти.
— Что такое?
— То самое — никак на работу не выходит.
— Говорили с ней?
— Несколько раз и говорила, и уговаривала, и порицала, но ничего не помогло. Обещает прийти, но обещанка-цяцянка. Придется штрафовать Мавру, или как?
— Война так штрафовала наших женщин, что грех нам будет браться за такое дело, — невесело ответил Марко.
— Так что же делать? За Маврой и другие женщины не торопятся на работу.
— Еще надо поговорить, душевно, сердечно. Она же, кажется, не из ленивого рода.
— Это правда. А почему вы не спрашиваетесь, как у нас работа идет?
— Вижу ее всю перед глазами. А для чего вы в этих парниках оставляете отдельные стебли рассады?
— Из нее тут в тепле вырастут первые овощи для председателя и начальства, — засмеялась женщина.
— Спасибо, уязвили, не надеялся, что вы такие.
— Так всегда было при Безбородько. Не за вами ли едет подвода?
— За мной, зачем-то на бюро райкома вызывают.
— Наверное, хвалить будут, потому что пашется и сеется, аж гай шумит.
Марко промолчал: не о похвале думалось ему; все беспокоила история с горючим.
На подводе возле извозчика сидел незнакомый мужичонка с шевелюрой грязноватых пепельных волос. Вот он соскочил на землю, с почтительной улыбкой приложил два пальца к жилистому виску.
— Марко Трофимович, мое — вам. Не подвезете ли часом в город?
— Чего же, можно, — с неприязнью взглянул на неопрятного, пахнущего чесноком космача с выпяченными, похожими на узел губами и крупным щучьим носом.
— Вот и хорошо, магарыч с меня, — космач предупредительно улыбнулся, суетливо потоптался на месте, будто земля пекла ему ноги, и тише спросил: — Несомненно, вы не знаете, кто я такой?
— Не имел счастья познакомиться с вами, — безразлично измерил его взглядом Марко.
— И не догадываетесь? — в хитрых глазах непрошеного пассажира как дым вьется хмельная седина. Что-то неприятное, наглое, настороженное и загадочное есть в ней.
— Не имел времени думать над этим важным вопросом, — насмешливо бросает Марко.
Но хортоватый космач не замечает этого. Он с таинственным выражением оглядывается, а потом пронырливый смешок прорывает его узловатые губы.
— Это потому, что мне пришлось иметь дело не с вами, а с кладовщиком. Я Федот Красий, тот самый что вам горючее поставлял. Надеюсь, мы в любых делах поймем друг друга. Я, уже сейчас можно сказать, ваш пахарь!
— Вы наше горе, а не пахари, — гнев сразу румянцами прорвался на лицо Марка, а в золотистых ободках глаз шевельнулась тень. — Неужели не стыдно или хотя бы не страшно вам так жить на свете?
— Лекция по политграмоте? — тюкнул, не обижаясь, Красий. — Я в политкружках уже не просвещаюсь — не такие мои лета. А о совести и страхе могу, если интересуетесь, дать фактическую справочку, только сперва надо найти точку опоры. — Он взобрался на полудрабок, удобнее уселся, а с его глаз сошла хмельная ухмылочка, — они сразу стали тверже и затаили в уголках ироническую озлобленность. — Так с чего же начинать? Разве что так: даже в век социализма каждый имеет свои финансово-коммерческие цепи и бьется в них, как рыба в сетке. Вы, например, хотите сейчас выскочить из общественных долгов. Это вам выгодно и нужно для славы. И я, будь на вашем месте, делал бы то же самое. Но житейские неудачи слизали мою славу и даже мостики к ней. Так надо же мне, если есть голова на плечах, немного лучше жить, чем те, что умеют думать только руками? Вот я и желаю приплыть к своему тихому берегу, что-то выстроить там на черный день для себя, потому что коллективное — это теперь не лучшая мечта моей жизни. Вы имеете свою коммерцию, я — свою, а в коммерции главное — искать, находить, брать и выгодно сбывать… Ну, страх — это уже другая категория, от него рукой не отмахнешься. И не все попадаются, не все ловятся, а когда и ловятся, не все угождают на грозные глаза правосудия, потому что и здесь можно сяк-так найти прокладочки. Кто бы, например, и по какой статье мог судить меня за мою коммерцию? Только фашисты, потому что я воровал у них. А вот вашу покупку у меня можно под какой-либо параграф подвести, потому что вы человек государственный. Так кто кого, спрашивается в задаче, должен спрашивать о совести? — залоснился победной улыбкой привядший вид космача.