— Вам, Марко Трофимович, в эту ночь надо было бы стихи писать, — Борисенко, выезжая на дорогу, осторожно запетлял между осокорями.
— Я их таки писал прошлой ночью.
— В самом деле? Какая тема?
— Насущная: что нам сможет дать гектар баклажан, огурцов и лука. Как вам такие стихи?
— На данном этапе удовлетворяют. Почему сразу за баклажаны и лук взялись?
— Овощи — это деньги сверху, а глубинных мы пока что не можем зачерпнуть, есть только нашейные — долги. И снимать их будут овощами женские руки.
— Лопатой и сапкой? — аж губу прикусил Иван Артемович.
— Да, лопатой, сапкой, мозолями и даже новыми морщинами. Этот год нелегким будет для нас всех, а больше всего — для женщин. Очень обижаем их.
— Это еще хорошо, если есть кого обижать, — на миг мучительно прищурил глаза Борисенко.
— Вы о чем? — не понял Марко.
— Не догадался?.. О своей и твоей жене, — резко перешел на «ты» Борисенко.
— У вас тоже?.. — широко взглянул на хмурое, будто из черного камня высеченное лицо.
— У меня тоже, — вырвался хриплый клекот из груди. Ни одна морщина не шевельнулась на лице Борисенко, и боль холодом охватила его лицо и холодом заискрилась в глазах.
Вдоль дороги в прозрачном лунном тумане, как видение, отходили темные состарившиеся липы, и в их безмолвных очертаниях, в окоченевших с росой ветвях чувствовалась печаль скорбных матерей. Ох, эти «екатерининские» липы, эта широкая дорога! Сколько горя проходило мимо вас. Борисенко обернулся к Бессмертному:
— Я знаю, как погибла твоя жена… С ней расстреляли и ее песню. А мою жену сожгли с не родившимся ребенком. На седьмом месяце ходила, надеялась подарить мне сына, не такого цыгана, как я. Хату облили какой-то смесью, поднесли к крыше огонь, а по окнам ударили из автоматов… Моя жена была такой красивой, что ее, по правилам, и огонь не должен был бы взять… Вот такая, Марко, мы с тобой родня.
В долине возле ставка, забросившем в темную глубину неспокойную луну, Борисенко остановил машину. Они молча слезли с нее, молча подошли к берегу, который уже щетинился робкой травкой, им нечем было утешать друг друга — слова еще больше растревожили бы их. А сейчас только беспокоили мысли, воспоминания, видения, и то они теснились между неотложными заботами о самом будничном: о пахоте, севе, овощах, горючем.
«У нас горючего нет землю вспахать, хлеб посеять, а они, фашисты, им людей жгли». Перед Марком появлялись шаткие лапища страшного костра и очертание неизвестной красавицы, которую, по правилам, и огонь не должен был бы взять. Но взял, не пожалел ни красоты, ни материнства. А люди, не зная этого, до сих пор удивляются, почему у Борисенко такое хмурое лицо и строгий взгляд.
— Так, человече, и остались мы с тобой немолодыми вдовцами, — Борисенко положил руку на плечо Марку, и это многое сказало ему. — А жизнь идет, и держится она не на болях, а на надеждах. И у тебя их больше.
— Разве? — удивился Марк.
— Ты надеешься встретить дочь, а мне некого. Только бы скорее война закончилась.
Они по теням верб, между которыми туманцем чуть-чуть шевелилось лунное марево, подошли к плотине с рядом кленов. Пара чирят черными комочками сорвалась с плеса, с их крыльев закапала вода. На глубине всплеснулась рыба, и потревоженные круги, догоняя друг друга, начали набегать на берег.
— Что, Марко, будешь сеять в долине? — Борисенко махнул рукой за плес.
— Коноплю, мудрее ничего не придумаешь.
— Семян хватит?
— Где там! Разъела его шатия Безбородько, а концы в воду так бросила, что и ревизия не смогла уцепиться за них. Завтра правление пойдет по людям. Так и начнем стягиваться по нитке на сорочку.
— Чистосортного льна подбросим вам. Не лен — одна радость.
— За это спасибо. Вот и буду иметь в этом году трех китов: овощи, коноплю и лен.
— Долги снимешь ими? — хитровато прищурился Борисенко.
— Надеюсь.
— Говоришь об этом, а думаешь о большем?
— Есть такой грех, если уродит.
— Чувствую крестьянскую осторожность, — Борисенко пристально посмотрел Марку в глаза. — Ну, а сегодня на собрании новый председатель часом не заврался?
— Он такое дело не очень жалует, — сказал, будто и не о себе. — И не было потребности ему врать.
— Хорошо. Но ты действительно веришь, что через два-три года добьешься той картины, которую нарисовал на собрании? Или это только сказано так, для порядка, по случаю коронации, чтобы в первый день председательства людям пыль в глаза пустить?
Бессмертный сразу нахмурился, отвел взгляд от Борисенко, взглянул на тихий плес, шевелящий в своей глубине и облака, и луну, и звезды.
— Молчит новый председатель?
— Молчу, Иван Артемович.
— Зови Иваном, так крепче будет. А чарку на побратимство мы выпьем с тобой, когда ты хотя бы из своих долгов выскочишь.
— Уже и своих? Не помню, когда я их наживал.
— С сегодняшнего вечера. Значит, сам не веришь, что через два-три года люди твоего села забудут, в какой они бедности жили?
— Верю и не верю.
— Это ответ! Дипломатичный! — недовольно воскликнул Борисенко. — И ты уже хитрить начинаешь? На собрании — одно, со мной — другое, а на сердце — что-то третье. Как оно все это помещается и крутится в твоей умной голове?
— Зачем вы так, с плеча, о хитрости? Теперь, будем откровенны, я где-то не обойдусь без нее, где-то и вы сквозь пальцы посмотрите на это, потому что такая хитрость будет не для себя: я бедность должен сорвать с плеч.
— Ох, Марко, Марко, хоть бы ты помолчал об этих открытиях. Или ты меня загодя в соучастники по хитростям берешь? Так досказывай, как ты веришь и не веришь, что село через два-три года выбьется из нужды?